23  апреля состоится церемония награждения читательского этапа конкурса Добрая Лира. Церемония пройдет в Доме Учёных (Дворец великого князя Владимира). Начало в 14.00.

«Яйцо пашот» и другие рассказы

 

 

 

ЯЙЦО ПАШОТ

 

Вот уже третий месяц на уроках труда мы проходили кулинарию. Наша трудовичка Олимпия Петровна Погосад была не совсем обычной училкой. Она пыталась преподавать с творческим уклоном.

Возраст Олимпии Петровны приближался годам к девяноста. Эдакая махонькая сухонькая старушенция, увешанная потемневшими серебряными брошами и кулонами. Про броши она говорила: «Эту малую парюру подарила мне Крупская». Мы уже знали, что парюра — от слова «пара», комплект из двух или трех одинаковых украшений, а малая — потому что бывает и большая. В довершение всего Олимпия Петровна стриглась под мальчика и носила большие стрекозьи очки.

Три четверти века назад она жила в Петрограде и училась в Институте благородных девиц, а теперь вот учила нас. Каким ветром ее занесло в преподавательский состав средней школы № 1 поселка Лесная Дорога, остается загадкой. Многие, особенно наша классная ведьма Казетта Борисовна, в открытую посмеивались над ней, но Погосад была незлая, никогда не ставила «двоек» и «троек», и мы, девочки, ее любили. Она платила той же монетой, превращая уроки в увлекательные путешествия по монастырской кухне, царским пирам и погребам Елены Молоховец.

Свой курс Олимпия Петровна начала с сервировки. Мы сервировали парты алюминиевыми ложками и вилками из школьного буфета, а вместо ножей таскали из дома вязальные спицы. По мере усложнения заданий, когда приборов стало не хватать, Олимпия Петровна велела вырезáть их из картона. Тарелки, чашки и бокалы мы тоже заменяли картонными кругляшками. На сервировку я извела все имевшиеся дома обувные коробки. Берешь в руки «вилку», а по черенку надпись: «сапоги мужские зимние, размер 45, полнота 8».

Подслеповатая Погосад таких мелочей не замечала. Она вообще старалась видеть только хорошее. Уроки труда были единственной точкой во времени и пространстве, где мы ощущали себя не тупицами-троечницами, а превращались во фрейлин. Спасибо Господу Богу и причудам судьбы, забросившим ее в наш подмосковный поселок.

 «С левой стороны от тарелок располагают соответствующие ножам вилки — столовую, рыбную, закусочную, — диктовала Олимпия Петровна из маленького потрепанного блокнотика. — Расстояние между приборами должно составлять немного меньше одного сантиметра, равно как и расстояние между тарелкой и приборами. Концы ручек приборов, так же как и тарелки, должны отстоять от края стола на два сантиметра».

Мы записывали эти хитрые премудрости слово в слово и подчеркивали важные места красным карандашом. Однажды бабушка заглянула в мою тетрадку, ухмыльнулась и сказала: ну-ну.

— Может, в жизни пригодится, — заступилась за конспекты мама.

— Дай-то Бог, — вздохнула бабушка. — Дай-то Бог.

На уроках труда все делились по парам, так легче было работать. Разумеется, моей напарницей стала закадычная подружка Танька Капустнова.

Когда мы достигли вершин сервировки, пришло время кулинарить и Олимпия Петровна допустила нас до плиты. В качестве разминки она задала творческую домашнюю работу: взять из поваренной книги любой рецепт и приготовить по нему блюдо, а оценку пусть родители поставят.

Легко сказать, любой рецепт. Шел 1989 год. Сахар и крупу мы покупали по талонам. В свободной продаже в сельпо был только хлеб, кулинарный жир, панировочные сухари и березовый сок — трехлитровыми банками, как боеснарядами, продавщицы заставили все прилавки. Изредка родителям давали на работе заказы или завозили полуфабрикаты в буфет. За яйцами, творогом и молоком ходили в соседнюю деревню. Вот и весь рацион.

Этого Олимпия Петровна как-то не учла. Или просто забыла, какой сейчас год на дворе. Что же нам делать… Мы уселись с Танькой у нее на кухне и стали размышлять.

— У мамки есть книжка с рецептами, большая такая. Вот она. — Танька ловко подцепила корешок и выудила с полки толстенный том, обернутый в голубую клеенку. — Посмотрим, что ли…

Издание оказалось очень старым. Ветхие, промасленные страницы едва не рассыпались в руках. О, там было много разных рецептов. Но осетрина паровая, студень из стерляди, поросенок холодный с хреном, крем-паштет из зелени с дичью, бульон с саго, суп-пюре из спаржи, крабы, запеченные в молочном соусе, тельное из рыбы и даже чихиртма из баранины нам не годились.

— М-да… Хорошенькое дело стерлядь. Ты вообще хоть раз в жизни пробовала что-нибудь из этого, а Тань?

— Не-а.

— Я тоже.

Мы долистали поваренную книгу почти до конца — впереди оставалась только глава «Блюда для больных ожирением, сахарным диабетом», — как вдруг глаза у Таньки засияли.

— Идея! Гляди: яйца пашот.

Действительно, отличная мысль. Для пашот почти ничего не надо — кроме соли, специй, воды и, собственно, самих яиц, — а рецепт очень простой.

В небольшую кастрюлю налить пол-литра воды и, как только закипит, добавить соль и специи, например перец молотый или горошком, лаврушку, гвоздику. Аккуратно выпустить яйца в кипящую воду и варить две минуты. Снять кастрюлю с огня, накрыть крышкой и оставить яйца ненадолго в горячей воде. Сразу же подать к столу.

Нас это устраивало. Мы вымыли яйцо и набрали кастрюльку воды, приготовили соль, перец, лаврушку. Гвоздики в хозяйстве не оказалось, но мы решили, что это не так уж и важно.

— Что ж, приступим. — Танька тюкнула яйцо ножом. С первого раза скорлупа не разбилась, только треснула.

— Сильнее бей, не бойся.

Танька занесла нож, подумала секунду, прицелилась и тюкнула еще раз. Яйцо растеклось у нее в руке, соскользнуло в кастрюльку, булькнуло и ушло на дно.

— Мы воду вскипятить забыли! — вдруг хлопнула по лбу Танька. — Надо было в кипяток разбивать. Какая же я дура!

— Больше нет яиц?

— Это последнее.

— Ладно, — сказала я. — Что мы теряем? Давай так варить. Может, еще получится.

Танька зажгла конфорку крошечной плиты «Лысьва», поставила наше сомнительное творение на огонь и накрыла крышкой кастрюлю. Через пять минут вода закипела. Мы заглянули под крышку. В кастрюльке весело бурлила пена, сбиваясь в мелкие белесые хлопья. Как будто там вымыли с мылом очень грязного человека.

Пробовать такое не хотелось. Мы молча смотрели на белую пену. И тут на кухню вошла Танькина мама.

Она взглянула на поваренную книгу, разложенную посреди стола. Потом на кипящую кастрюлю. Потом на нас.

— Девочки, что это? — спросила она, заглянув в кастрюльку. — Татьяна?!

— Яйцо пашот, — пролепетала Танька.

— По труду задавали, — ввернула я, чтобы разделить с подругой фиаско.

— Как ты сказала — пашот? И как вам это блюдо? Уже попробовали?

— Нет, — мрачно сказала Танька.

И тут Танькина мама начала смеяться. Неудержимо и взахлеб.

— Это смолянка ваша выдумала? Совсем бабка сбрендила. Хотела бы я посмотреть, что у нее сегодня на ужин.

— Овсянка, наверное. Она ее любит, говорит, королевское блюдо.

— Так, — мама вытерла слезы, — все ясно. А теперь будем делать, что я скажу. Под мойкой был лоток из-под гуляша… — Танька покорно полезла под раковину. — Нашла? Да нет, левее. За мусорным ведром. Давай его сюда.

Венгерский гуляш иногда давали в заказах, и наши мамы собирали пустые лотки под рассаду. Покопавшись, Танька выудила кюветку из кучи домашнего хлама. Галина Сергеевна сняла кастрюлю с плиты.

— Держи крепче. Двумя руками.

И она перелила наше варево в пластиковый судок.

— Забирайте свой деликатес. Что стоите, дуйте во двор, пока бабушка не увидела.

— Зачем? — не поняла Танька. Я-то уже догадалась, в чем дело, но ждала, что скажет Танькина мама.

— Мурке отдашь. О, мама миа, Санта Мария! — Галина Сергеевна обхватила голову руками.

— Галя, потише! — донеслось из-за стенки.

Насчет бабушки Галина Сергеевна совершенно права — старуха Капустниха скора на расправу. Но сейчас она в соседней комнате смотрела по телевизору «Сельский час» и была неопасна.

— Я понесу, — взяв судок, объявила Танька, — а ты двери будешь открывать.

Галина Сергеевна никак не могла успокоиться. Она задыхалась от смеха.

— Мам! У тебя что, невроз?

Тут я с любопытством взглянула на Танькину маму — в поселке давно поговаривали, что дамы Капустновы страдают неврозами — вроде бы даже однажды это закончилось «скорой помощью».

— У меня смехоз.

Мы двинулись к выходу, но тут Танька вспомнила самое главное.

— Мам, а ты что нам поставишь?

— В смысле?

— Олимпия Петровна сказала, чтобы родители сами оценки поставили.

— Конечно, «пятерки», — сказала Галина Сергеевна. — Какой может быть разговор. Всего одно яйцо угробили. Хорошо, печенку в морозилке не нашли. Я два часа за ней в буфете стояла.

— Может, лучше «четверки»? — Танька была очень честной, ее всегда мучила совесть.

— «Шестерки», — сказала Галина Сергеевна. — А ну бегом отсюда, «Сельский час» через две минуты закончится.

Взяв драгоценный деликатес, мы вышли во двор. В глаза ударило солнце, а в ноздри запах едкого дыма — соседские мальчишки жгли старые шины у гаражей.

Мурка жила в подвале нашего дома. Она была ничья, и все ее подкармливали. Между рам слухового оконца всегда стояли консервные банки с размоченным в молоке хлебным мякишем. Оконце находилось прямо под балконом вредного деда Прокопыча, и поэтому мы, изо всех сил стараясь не шуметь, осторожно пробрались через палисадник, присели на корточки и поставили блюдо на землю.

— Кис-кис-кис! Мура, Мурочка! А что мы тебе принесли! Ты только попробуй!

Из оконца тянуло холодом, влажно пахло подвалом.

Мурки не было. Мы подождали еще пару минут и пошли.

— Гуляет где-то.

— Вечером съест, — утешила я подругу. — Знаешь, как они любят яйца!

— Ага, — сказала Танька. — Особенно пашот.

Она хотела еще что-то добавить, но замолчала. Из второго подъезда вышли наши одноклассницы Безручкина и Бубенко. Безручкина держала в руках судок из-под венгерского гуляша. Бубенко оглянулась по сторонам, приложила палец к губам, и они прямо сквозь заросли спиреи и шиповника полезли под окна к Прокопычу.

 

 

ПЯТАЧОК

 

Пятакова была круглой отличницей. Смешно звучит, но она действительно получала одни пятаки. Звезда нашего класса, девочка Дороти, лучшая в городе. Вдобавок она, как и положено прилежным девочкам пай, ходила в музыкальную школу — играла на скрипке. Каждый день после уроков, в одно и то же время, ее можно было увидеть на остановке с футляром в руках. Стоит, ждет автобуса — дождь ли, снег… Мечта, а не девочка. Наши мамы как сговорились — постоянно ставили Пятакову в пример: «а вот Ляля все успевает», «Лялечка ни одной „тройки“ в дневнике не принесла»…

Интересно, каково дружить с отличницей? Все-таки человек избранный, не такой, как все. Не всех еще к себе и допускает. Задерет нос до неба и идет с уроков одна.

Я не набивалась к ней в подруги; однако чем-то я ее заинтересовала. Несколько раз Пятакова давала читать свои книги из серии «Библиотека пионера»; мы вместе гуляли, когда не было компании, состояли в одной КВН-команде. Можно сказать, дружили — но еще не совсем.

В конце второй четверти, за неделю до Нового года, мы решили сходить на каток — его заливали за школой, на месте футбольного поля. Лед там был ровный и всегда хорошо расчищенный — по вечерам специально приезжал трактор.

Надо сказать, каталась я неплохо. Очень даже хорошо каталась, хоть в ДЮСШ записывайся, — повороты, ласточки, задний ход… Пятакова тоже любила коньки, старший брат пристрастил; словом, и здесь она была сильной соперницей.

От тротуара к катку вела узкая тропка. Мы шли по ней гуськом, я впереди, Пятакова сзади. Так и вышли на лед: я первая, она вторая. Я сняла защитные чехлы с полозьев и, хорошо оттолкнувшись, покатилась, держа их в руках.

— А-а! — послышалось за спиной.

Я обернулась. Пятакова сидела на льду у хоккейных ворот и держалась за локоть.

— Ты чего?

— Я руку сломала, — заревела она. — Домой пойду…

Я помогла ей встать.

— Больно?

— Угу…

— У тебя ушиб, наверное. Синяк. Подожди, может, еще пройдет, — сказала я, увидев, что она собирается уходить.

— Нет, я домой…

— А я еще покатаюсь, ладно?

Пятакова, ничего не ответив, побрела по тропинке к домам. Левую руку она прижимала правой к себе.

В понедельник я пришла в школу позже обычного: в доме отключили свет, провозилась с завтраком в темноте. Девчачий коллектив стоял плотным кольцом вокруг Пятаковой, а она возбужденно что-то рассказывала. Рука у нее была в гипсе.

Заметив меня, девчонки странно покосились. Явно недружелюбно. Я приблизилась к стайке. Пятакова, бросив испепеляющий взгляд, замолчала и села за парту.

В обед ко мне подошла Танька Капустнова.

— Здорово ты вчера Пятакову толкнула.

— Я?!

— Она всем рассказывает, как ты ее на катке.

— Я тебя не толкала! — закричала я Пятаковой. — Ты сама грохнулась! Не помнишь, что ли? Ты вообще шла сзади меня!

— Толкала! — зло и так уверенно сказала Пятакова, что я даже засомневалась: а вдруг действительно каким-то непостижимым образом я все-таки толкнула ее?

— Пихнула меня специально. Не ври. У меня перелом. На рентген вчера ездили. Я играть теперь не могу.

— Не пихала я… честное пионерское… — настаивала я, все больше изумляясь ее уверенности.

Она зачем-то сочинила мне вину. Хуже того, она и сама уже верила в эту историю. Верила крепко. Я видела, что она как-бы-не-врет. Она действительно считает, что я ее толкнула. И это меня поражало больше всего.

Но как?! Пятакова шла в трех метрах позади!

Общественное мнение было на ее стороне. Лялечке поверили. Вот Пятакова. Вот рука. Вот гипс. Вот рентген.

Я все ходила и думала: зачем? зачем? Я же ничего тебе не сделала, дура, сволочь. Даже пальцем к тебе не прикоснулась…

 

На Новый год папа приготовил невиданное блюдо — поросенка в хрене.

— Ползарплаты, — хвастался он шурину за столом. — На рынок ездил в Гороховку.

Поросенок лежал на парадном подносе с ажурной каймой, румяный и ароматный. Небольшой совсем, размером с кота. Я почему-то думала, что поросята больше.

— О, в духовке как загорел, — похвалила мама.

В глаза поросенку папа вложил по клюквине, и от этого взгляд его казался осмысленным: наф-наф смотрел на гостей с хитрецой и слегка удивленно. Задорно торчал из стожков салата аккуратный маленький пятачок, а сзади завивался хвостик.

— Видите, хвост крючком. Специально выбирал, — сказал папа. — Свинью еще правильно зарезать надо. Животные, они чуют смерть, боятся. Испуганное мясо хуже и вообще вредное. Поросенка перед смертью надо обмануть, чтобы он не понял ничего. За ушком почесать, погладить. Тогда у него от удовольствия хвостик завивается. И в этот момент нужно резать.

Я потрогала пальцем упругий хрящик.

— Куда в тарелку руками! — одернула мама. — Чего тебе, ножку или шейку?

— Пятачок, — сказала я.

— Он жесткий, ты есть не станешь.

— А я хочу.

— Мы тебе его оставим, а пока пусть побудет, а то вся красота нарушится.

— Ладно, — согласилась я. — Тогда шейку.

Никогда не думала, что мясо может быть таким вкусным. Я съела два куска и теперь тянулась за третьим.

— Смотри, оценила, — прокомментировал папа.

Когда от наф-нафа осталась одна голова, папа вспомнил про обещание и спросил, собираюсь ли я жевать пятачок.

— Завтра съем.

Мама засмеялась.

— Правильно, зачем гастрономическое впечатление портить.

Папа взял нож, пару раз провел лезвием по мусату, чтобы стало острее, точным движением отсек пятачок и положил его в хрустальную розетку для варенья.

— На, убери в холодильник.

Я открыла тяжелую дверцу ЗИЛа и втиснула добычу между банками и кульками.

Первого января родители спали долго. В двенадцать дверь в их комнату все еще была закрыта. Я сидела на кухне, пила чай и разгадывала кроссворды в «Пионерской правде». «Кабан, свинья, боров, …» Надо было подобрать синоним на букву «х». «Хряк», — вписала я и вспомнила про пятачок. Как он там поживает? Я заглянула в холодильник. За ночь пятачок потемнел, подсох. Есть такое совершенно не хотелось. Похоже, я вчера погорячилась. В унитаз, что ли, смыть? А вдруг не утонет и будет болтаться, как сигарета? Выслушивай потом родительские насмешки. Лучше в форточку. Я подставила табуретку, открыла фрамугу, кинула прощальный взгляд на рыльце…

И вдруг меня озарило. Я слезла с табуретки, завернула пятачок в фольгу от чая и спрятала в дальний угол морозилки, завалив пакетами с замороженными на зиму грибами.

 

Каникулы промелькнули как день. Одиннадцатого января мы снова сидели за партами, пытаясь вспомнить, что проходили две недели назад.

— В голове моей опилки — не беда!.. — распевала Лидка Бубенкó.

Разумеется, материал помнила одна Пятакова.

— Лялька, выручай, поднимай сразу руку, — попросил Сашка Лифшиц.

Против его харизмы Пятакова устоять не могла. Когда математичка спросила, кто помнит решение примера, она вызвалась к доске.

— Как всегда, одна Ляля. А остальные что? Лодырничали на каникулах?

— Я еще помню, — ответил Лифшиц. — Спросите меня, Зинаида Захаровна.

— Ну иди, боец, — усмехнулась она. — Доску пополам поделите.

В конце урока в двух образцово-показательных дневниках красовались «пятерки». Надо сказать, один из них, Лялечкин, вообще был шедевром каллиграфического искусства — шедевром, набитым исключительно пятаками. «Четверок» ей не ставили в принципе. Даже по английскому, хотя надо бы. Пятакова очень гордилась своим дневничком — на переменах она часто его перелистывала, любовно, словно дневник был живой.

После математики все пошли завтракать, в кабинете остались только мы с Тунцовым: он поел дома, а я терпеть не могла столовские омлеты.

— Тут у меня талисман на хорошую успеваемость. Не закладывай, Борь, — попросила я и направилась к парте Пятаковой.

Когда, вернувшись, она взяла в руки книгу учета великих побед, воздух сотрясся от истошного визга.

— А-а-а! — верещала Лялечка.

Лифшиц с интересом обернулся посмотреть, что случилось.

Между страницами дневника лежал черный сморщенный свиной пятачок.

 

 

И ЭТО ВСЕ НЕПРАВДА…

 

В раннем детстве я плохо отличала живое от неживого — до тех пор, пока не произошла история с Хрюшей. В тот вечер была особенно интересная передача, показали мультик про попугая Рому, а в самом конце, на прощание, Хрюша сказал: «Дорогие мальчики и девочки! Присылайте нам свои рисунки. Мы с тетей Таней читаем все ваши письма. Да, тетя Таня?» — «Да, присылайте, ребята, — подтвердила она. — С нетерпением ждем от вас веселые картинки».

Я очень любила Хрюшу. Я попросила у мамы чистые перфокарты и села рисовать. Я нарисовала его самого, и Степашку, и Филю, и тетю Таню. Бордовым карандашом. Сверху я написала слова. Хрюша. Мама. ЭСССР.

Маме понравилось.

— Завтра пойдем в магазин и по пути отошлем, — сказала она.

Почтовый ящик был в двух минутах ходьбы от дома, между колодцем и продовольственным магазином. Мама подсадила меня, чтобы я кинула письмо в щель, но толстый конверт никак не пролезал, и тогда она сказала: дай я, — и сама пропихнула послание в ящик.

Все лето я ждала ответа, а он не приходил.

— А когда Хрюша письмо пришлет? — спрашивала я маму.

— Скоро уже, потерпи.

Из детского сада мама забирала меня на велосипеде. Я залезала на багажник, обмотанный старым войлоком, хваталась за мамины бока, и по обочине шоссе мы ехали три километра до дома. Больше ни за кем на велике не приезжали, и мне все завидовали.

— А меня, меня прокатите! — увидев маму в воротах, кричали дети, и она, если было время, сажала всех по очереди на багажник и делала круг по детской площадке.

В тот день мама привела меня раньше всех, наспех раздела и убежала. Я зашла в игровую, достала со стеллажа коробку с игрушками и вытащила за хобот слона Борю. Вслед за ним на пол вывалилась обезьянка Чита.

— Вставай, лежебока! А то без завтрака останешься. Мне через пятнадцать минут на работу.

— Встаю, встаю, — пропищала Чита.

— На завтрак у нас… бананы. С яичницей. Нет, с пшенной кашей.

— Не хочу я кашу, сама такое ешь.

— Не спорь со старшими! Не будешь слушаться, сдам на пятидневку!

— Не обижай Читу, — вступился слон Боря, — обезьяны пшенку не едят. Дай лучше побольше бананов. А мне…

Я задумалась, что больше всего любят слоны, но тут к нам подошел Колян Елисеев.

— А мой папа мотоцикл купил! — с ходу деловито сообщил он. — Сегодня приедет за мной, вот увидишь.

Слоны моментально вылетели у меня из головы. Это был серьезный удар по авторитету, но так просто сдавать позиции я не собиралась. Я подумала и придумала вот что:

— А мой папа машину скоро купит. «Москвич».

— А у моего дедушки — заграничная! В гараже. «Виллис» называется. Военная.

Это была правда, папа один раз ходил помогать чинить елисеевский «виллис».

— А мне зато Хрюша письмо пришлет! Из передачи! — выложила я последний козырь.

— Кто, Хрюша? — засмеялся Колян. — Ничего он тебе не пришлет. Он невзаправдашний.

— Взаправдашний.

— Не веришь — спроси у мамы.

…Вечером, когда мама привезла меня домой, у нас состоялось объяснение.

— Мамочка! Ты говорила, что Хрюша живой! Мы же письмо посылали! Я рисовала, а ты в почтовый ящик бросала! Почему ты сразу не сказала, что это неправда!!

— Там же актеры. Твое письмо получила актриса.

— Но я писала Хрюше! Я думала, он настоящий!!

— Ты что, решила, в телевизор живую свинью с собакой посадили? Глупенькая, это же куклы!

— И Хрюша?!

— И Хрюша кукла.

— Живая?

— Куклы — это игрушки, они неживые. Люди — живые.

— Но он разговаривает!

— Потому что это передача. Там дяди и тети сидят под столом и говорят за него. И за Степашку, и за Филю.

— Почему?! Почему ты сказала тогда, что он живой, а теперь говоришь, что кукла?!

Весь мир перевернулся. Откуда было мне знать, как устроен телевизор и что свиньи не разговаривают.

Когда я на секунду прекратила рев, чтобы вздохнуть, то услышала, как папа на кухне моет посуду и тихонько напевает под нос:

 

Там под столом

Сидит актер,

И это все неправда.

Тирлим-бом-бом,

Тирлим-бом-бом,

И это все неправда…

 

Меня захлестнуло отчаяние, такое горькое, что я даже перестала реветь. Я слушала громыханье кастрюль и веселый мотивчик — папин голос уже перешел в свист, к которому добавилось ритмичное притопывание.

Тут со мной случилось нечто вроде обморока, и очнулась я только тогда, когда о зубы стукнулась ложка с валерьянкой.

— Ну все, все. Хватит переживать. Успокойся. Хочешь, мозаику сложим? Или порисуем вместе. Через двадцать минут уже Хрюшу твоего покажут…

— Не хочу-у-у!..

В тот вечер я впервые не стала смотреть «Спокойной ночи, малыши!», а на следующий день в саду случилось ужасное: со мной перестали разговаривать игрушки. Они онемели. Теперь я могла только сама говорить за них, как тот актер под столом, — они мне уже не отвечали.

 

 

КРЕСТИКИ

           

Всякий раз, когда мама обижала меня, я ставила на обоях крестик: обида — крестик; еще обида — еще крестик. Квартира была съемная, чужая, но я не понимала таких вещей: обида распирала изнутри, как воздушный шар, и, чтобы не лопнуть от злости, я концентрировала ее почти до точки, до маленькой черной метки — и предавала бумаге. То есть обоям.

Мама обнаружила граффити, когда они уже растянулись на полстены. Недолго думая, она дала мне затрещину. Отревевшись, я подошла к стене и незаметно поставила еще один крестик.

На следующий день мама принесла с работы чертежный ластик, мягкий с одной стороны и жесткий с другой, и попыталась оттереть стену, но с обоев начала облезать краска. Мама, увидев, что стало только хуже, обругала меня неблагодарной скотиной и бросила это занятие.

— Чтоб этого больше не повторялось! Будешь серьезно наказана. Еще раз увижу, выпорю, не посмотрю, что родная дочь!

Плюс два крестика. За скотину и за выпорю. Я была непреклонна.

Родители ничего не могли со мной поделать. Уговоры не действовали. Угрозы тем более. Как только я получала тычок за новые сантиметры настенной росписи, я тихо отсиживалась в своем углу и шла ставить причитающуюся черную метку. Борьба продолжалась довольно долго. Моя линия Маннергейма обогнула комнату по периметру и уперлась в дверной косяк. Я начала второй уровень. Теперь я ставила крестики уже не черным, а фиолетовым карандашом. Это не значило ничего, просто я так решила.

Фиолетовые крестики окончательно допекли маму.

— Засранка! У меня нет денег на новые обои! — Она в сердцах схватила со стола портфель и огрела меня пониже спины. Замок оказался не застегнут, и на пол посыпались тетрадки, раскатились карандаши.

Мама взглянула на развалившийся пенал, и я поняла, что она сейчас скажет.

— С сегодняшнего дня ручки и карандаши по выдаче. В школу и на два часа, пока уроки делаешь.

Так мой любимый заграничный пенал, зависть всего первого «А», отправился в секретер под замок. Это стоило о-очень большого крестика. Или трех маленьких.

Я уже знала, чем их поставить. Я расчесала ссадину на коленке и нарисовала пальцем две перекрещивающиеся багровые линии. Получилось красиво. Очень даже красиво, прямо ух как здорово.

С этого дня я стала раздирать болячки и чертила крестики кровью. Я рисовала сразу два икса: по делу и за вскрытую ранку. Это было не местью, но летописью, хроникой, конспектом того билета, по которому я когда-нибудь подробно отвечу — повзрослев или просто набравшись сил.

И тут мама испугалась.

— Ты уже большая. Неужели ты не понимаешь, что хорошие дети так не поступают?

— Хорошие мамы тоже, — возразила я.

— Что «тоже»? Что? — взорвалась мама и повела меня к психиатру.

Мы приехали в новый район под названием Автогенный. Долго шли мимо заводских заборов, вдоль выпростанных из земли байпасов. Была ранняя весна, в проталинах проклюнулись ярко-желтые хохолки мать-и-мачехи. Я нагнулась, сорвала самый большой — насколько вообще эти ростки можно было назвать большими — и так и заявилась с ним в поликлинику.

Дождавшись очереди, мы вошли в кабинет. На полу лежал мягкий зеленый ковер, с подоконника на посетителей взирали Крокодил Гена с Чебурашкой, Три Поросенка, Кот Леопольд и Карлсон. В углу за столом сидел дядька в голубом халате и что-то писал.

Честно говоря, врачей я побаивалась. Но у психиатра были такие здоровские игрушки! Это внушало доверие. Да и халат не белый. Может, он и не совсем врач? Я рассмотрела его повнимательнее. С бородой и в больших квадратных очках, дядька напоминал доброго Космонавта из мультфильма «Тайна третьей планеты», а этот мультик я любила. Короче, психиатр мне понравился.

— Заходите, присаживайтесь. Первый раз? Как фамилия?

Мама назвала.

— Головных болей, обмороков нет?

— Нет.

— Тэк-с. Посмотрим.

Дядька осмотрел меня, постукал по коленкам молоточком.

— Нормально. А теперь встань ровно, закрой глаза и вытяни руки вперед. Цветочек пока положи.

— Давай подержу, — сказала мама.

Но я, помедлив, подошла к врачу и вручила первоцвет ему.

— Это мне? Спасибо! Давай-ка все-таки мы закроем глаза и вытянем руки вперед. Ладонями вниз. Тэк-с. А теперь достань правой рукой до кончика носа. Молодец. Можешь открыть глаза. Ты поиграй пока, а мы тут с мамой поговорим. — Дядька повернулся к окну. — Кого тебе дать? Карлсона?

— Крокодила Гену, — попросила я.

Он бережно взял с подоконника игрушку и протянул ее мне. Крокодил был новенький, будто только что из магазина. Я понюхала хвост — вкусно пахло свежей пластмассой.

— Что у вас стряслось?

Мама рассказывала нашу историю и утирала глаза платочком. Утром я видела, как она рьяно наглаживает, прямо-таки надраивает его утюгом. Врач что-то писал в тонюсенькую тетрадочку.

— Вот, посмотрите, — и мама показала ему мои расчесы. — Уже думала ей пяльцы с мулине купить, пусть вышивает свои крестики. Насчет иголок боюсь… У нас один мальчик в классе проглотил иголку…

— Не люблю я эти нитки, — вставила я.

Врач задумчиво покрутил в пальцах цветок. Потом отложил его в сторону и снял с подставки перьевую ручку.

— Тэк-с, это все детали. А на что именно она обижается?

— Она читать мне на ночь не дает, свет выключает, — вновь подала голос я. Впрочем, это было меньшее из зол, так как я уже давно приспособилась читать с фонариком под одеялом.

— Помолчи, тебя никто не спрашивает, — цыкнула мама.

— Тэк-с. А еще?

— За плохие отметки ругаем.

— По какому предмету? — оживился психиатр.

— По чистописанию. Ручку не так держит. Буквы все в раскоряку.

— «Не так» — это как?

Мама взяла со стола карандаш и показала врачу:

— Ручка должна смотреть в плечо. А она ее держит в обратную сторону. Три «единицы» уже принесла.

— За почерк не ругать, — сказал врач. — Сейчас вам охранную грамоту выпишу на то, куда ручка может смотреть. Держите. Отдадите учительнице. — Он подышал на штамп и приземлил его на заключение. — Дальше.

— Старшим грубит.

— Это манера поведения. Вы мне случаи рассказывайте, пожалуйста.

— Вчера пришла вся по уши в мазуте.

— Я в лужу с велика упала. Там камень был на дороге.

— Ясно. Еще.

— Она не купила собаку, — заверещала я. — Обещала и не купила.

— Мы живем на съемной квартире. Только собаки еще не хватало! — начала оправдываться мама.

— Но ты обещала!

— Ты прекрасно понимаешь, что мы не можем сейчас заводить собаку. Папа тоже хочет спаниеля, и тоже терпит. Вот переедем на новую квартиру и возьмем у тети Гали щенка.

— Никогда не обещайте детям того, чего, возможно, не сделаете в ближайшее время, — сказал дядька. — То, что для нас «не успеешь оглянуться», для них целая вечность. Вспомните себя в детстве. Неужели не помните?

— Да помню я… — отозвалась мама.

Мы разговаривали еще долго. Целый час, а может быть, и все два.

— Не вижу патологий, — заключил наконец психиатр. — Рефлексы в порядке, а аутоагрессия реактивная. Сегодня же купите ей цветных карандашей.

— Да есть карандаши, мы просто прячем.

— Что спрятали, про то забудьте, пусть там и лежат. А ей, пожалуйста, купите новых. Хороших. Да. Это очень важно. И по возможности отправьте ребенка на десять дней развеяться — к бабушке, в санаторий, на турбазу… Сейчас я вам освобождение от школы выпишу. Вот, возьмите. Если что, зайдете ко мне через месяц.

— Спасибо.

— Чуть не забыл. Мариванна! — крикнул врач в сторону смежной комнатушки. — Мне тут цветы подарили. Найдется у нас что-нибудь под вазу?

Тут он посмотрел на меня и улыбнулся.

— Вы не могли бы на минутку выйти? — попросил он маму, а когда она скрылась за дверью, наклонился ко мне и тихо сказал:

— Хорош мамку пугать. Поняла? А то крестиком вышивать придется. Ну, беги, Софья Перовская.

На обратном пути, когда мы шли мимо байпасов, я подбежала к проталине и сорвала еще одну мать-и-мачеху. Смешно отставив руку в сторону, мама обходила по кромке весеннюю грязь. Я догнала ее, вложила в ладонь стебелек.

— Ты прости меня за собаку, — сказала она.

 

 

КОГДА Я БЫЛ ДЕВОЧКОЙ

 

Кроме Лёсика Снегирева, во дворе никого больше не было. С помощью куска фанеры и палки он рихтовал зубцы на башне снежной крепости. Бастион начали строить только вчера, так что работы еще предстояло много. Увидев меня, Лёсик махнул рукой, подзывая, и крикнул:

— Дашь завтра контрольную списать? А я тебе тайну за это открою.

— Какую еще тайну? — Лёсик был большим выдумщиком, и его басням я не очень доверяла.

— Ну… один секрет. Никому только не говори. Дай слово, что не скажешь.

— Слишком много условий, — ответила я строго, но потом все-таки снизошла: — Ладно, выкладывай.

— Ну, значит…

Лёсик замолк и стал сосредоточенно колупать палкой снег.

— Чего молчишь, говори.

— Когда я родился, я сначала был девочкой, — сказал он наконец.

— Так не бывает.

— Бывает, — настаивал Лёсик. — Я же был.

— И писал как девочка? — Посмотрим, как он будет выкручиваться.

— Если по правде, — Лёсик задумался, — я не помню. Я же маленький был совсем.

— С чего ты вообще взял, что был девочкой? Тебе, может, приснилось. Чем докажешь?

— Я был, — вздохнул Лёсик. — Я точно знаю.

— А почему перестал?

— Заболел, наверное, — тихо сказал Лёсик, — а когда поправился, то сразу мальчиком стал.

— И что ты делал, когда был девочкой? — разговор становился все интереснее.

— То же самое… Гулял… играл…

— Во что? — спросила я.

Лёсик наморщил лоб.

— В дочки-матери, — сказал он не очень уверенно.

— С кем?

— Один, — ответил Лёсик. — Сам с собой.

— Хорошо, а как тебя звали?

Лёсик отвел глаза. Было ясно, что он не знает. Он думал.

— Лёся, — нашелся он в конце концов.

— А танцевать ты умел? — Я все пыталась его подловить, но пока никак не получалось.

— Я и сейчас умею, — обиделся Лёсик, — я в клуб на хореографию хожу.

— Ну и кем лучше быть? — спросила я самое главное.

— Девочкой лучше, — шепотом сказал Лёсик. — Ты только никому не говори. А то это уже второй секрет.

— Лёсик, — сказала я, — хочешь, поиграем, что ты девочка? Я буду звать тебя Лёся. А все будут думать, что это сокращение от Лёсика. Как, знаешь, Шура — Шурик. Хочешь?

— Да ну тебя! — отмахнулся Лёсик.

Но я не унималась. С тех пор, когда мы встречались во дворе, я звала его, как девчонку. «Лёся! — орала я на весь двор. — На тарзанку пойдешь? А на каток?»

Самым поразительным было то, что он ни капли не смущался. Не понимает, что я его подкалываю? Странный он, этот Лёсик. Не как все. Училки в один голос твердят, что он фантазер, витает в облаках и путает правду с кривдой.

Рядом с крепостью мы слепили большого снеговика, а потом решили построить «Летучий голландец». За пару дней днище было готово, оставались мачта и парус.

— Читал такую книжку — «Алые паруса»? — спросила я Лёсика. — Помнишь, про что там?

— Про то, как девушка на берегу принца ждет. И вот он наконец приплывает, он капитан, и на корабле у него алые паруса. Мы тоже можем такие сделать. Мне мамка кусок свеклы дала снеговикам щеки красить. Можно и парус заодно.

— У «Летучего голландца» парус должен быть черным, — возразила я. — Это пиратский корабль.

— А пусть будет считаться, что свекла черная, — придумал Лёсик.

Мы долепили корабль, Лёсик достал из кармана завернутую в целлофан половинку свеклы, разломил ее надвое, дал кусочек мне, и мы принялись натирать парус с обеих сторон. Получилось неплохо.

— Может, это все-таки «Алые паруса»? — предположил Лёсик.

— А кто тогда Ассоль? Я? А ты капитан Грей?

— Давай наоборот, так интереснее.

— Да ну!

— Увидишь.

— Хорошо, ты Ассоль, — согласилась я.

Ассоль встретила на берегу своего принца, он спас ее, забрал на корабль, и они поженились. Играть, как они поженились, было интереснее всего. Капитан Грей оторвал от земли Ассоль — благо худосочный Лёсик и в зимнем пальто был легче капитана Грея килограмма на три — и понес на руках в загс, который находился в снежной крепости. Там они расписались палочкой на снегу и пошли собирать шишки к праздничному застолью, это были будто бы бочки рома, а заодно и закуска, но тут на балкон вышла Лёсикова мама и закричала:

— Сына! Домой!

— Завтра отпразднуем, — пообещала Ассоль и, высыпав из карманов шишки, помчалась к подъезду.

 

 

ЧЕРНИЛЬНЫЕ КОНФЕТЫ

 

У меня в тумбочке хранился мешочек конфет. Именно что мешочек, маленький, шелковый, одна сторона голубая, другая зеленая. Маме на работе достались обрезки шелковой ткани — из нее шили кармашки для хранения минералов, а она взяла и настрочила таких же для домашних нужд.

Как-то в родительский день она принесла карамельки — мою любимую «Клубнику со сливками». В лагере нам давали сладкое, на полдник, обычно печенье или творожную запеканку с повидлом, но этого было мало, растущий организм требовал глюкозы постоянно.

Примерно в середине смены я заметила, что конфеты из мешочка стали пропадать. Причем худел он со странной закономерностью: исчезало ровно по две штуки за ночь. Было двадцать две — стало двадцать. Было шестнадцать — стало четырнадцать и так далее.

Не то чтобы я тряслась над конфетами — подумаешь, карамель, — интересно, кто ворует. И, главное, зачем. Так, что ли, нельзя попросить? Я бы дала.

Сколько ни пыталась я подкараулить вора — а сплю очень чутко, — так никого и не разоблачила. Чудеса. За завтраком рассказала про загадочное исчезновение Лидке Бубенко. Вообще-то я хотела поехать в лагерь с Танькой Капустновой, но ее отправили к тетке на юг, и мы договорились с Лидкой.

— А ты накачай конфеты чернилами, — посоветовала она.

— Где я их возьму?

— Где-где, из стержня.

— Из стержня не пойдут, густые слишком. Надо из банки которые.

— У тебя дома есть такие?

— Есть.

— Давай завтра сходим.

Пионерский лагерь находился всего в километре от нашего поселка. В свободное время — а наступало оно у нас после четырех, между полдником и ужином, — мы пролезали под высоким бетонным забором и сматывались домой попить чайку. Или просто бродили в лесу за территорией. Самым волнующим было ощущение, что тебя не засекли.

— Хорошо, чернила мы возьмем. А шприц?

— В санчасти свистнем.

Это была здравая идея. Лидкина мама, будучи медиком, устроилась на лето в лагерь — поближе к ребенку. Ее забота распространялась и на меня. Каждое утро она приходила в столовую с баллончиком каметона и, отозвав нас в сторонку, делала антивирусную ингаляцию, которую называла странным словом «превенция».

Лидкина мама вообще любила выражаться. Однажды мы дежурили в столовой на раздаче, и Лидка положила ей маловато свеклы с чесноком — плохо зачерпнулось.

— Что это за ректальный плевок[1]! — возмутилась та.

Медработники вообще циники — такого, бывает, на вызовах насмотришься… Вот, например, последняя история с Мартынихой. Спасаясь от головной боли, старуха налепила себе на темечко, прямо на волосы, перцовый пластырь; а потом, конечно, не могла снять — дергала и стонала. Его и отстричь-то проблема — я вспомнила, как закатала брату в шевелюру жвачку и как потом мучилась с ножницами бабушка.

Диалоги у Бубенко бывали блестящие. Однажды за ужином Лидка уронила галету и наклонилась, чтобы достать.

— Дочь, не подбирай с пола!

— Микробов придумали производители мыла.

— А дизентерию — инфекционисты. А кариес — зубные врачи.

Бороться с Лидкиной матерью было невозможно.

— Ат-ткрываем рот, молодежь, — говорила она и нацеливала в гортань баллончик с ментоловой гадостью. — Молодец. Теперь ты.

В эту минуту мы походили на несчастных голодных птенцов, разинувших клювы и ждущих от матери червячка. Впрочем, каметон был гаже любого червяка.

— Ну мы же не хотим болеть, правда? — приговаривала Лидкина мама, глядя, как мы кривимся.

Из-за таких вот превенций я не особенно любила пионерские лагеря. Но меня туда все равно отправляли. Одним ребенком в доме меньше — и то отдых.

Где принуждение — там и протест. Надо сказать, мы с Лидкой были далеко не самыми послушными в отряде. Мы прятались от зарядки, линеек и строевой подготовки. Мы прогуливали веселые старты и кружок художественной самодеятельности. Посыпали мальчишкам волосы зубным порошком — благородная седина, красота! Запирались вдвоем в туалетной кабинке и громко имитировали определенные звуки, когда кто-то заходил в соседнюю. Так что проделка с чернилами была еще пустяком.

На следующий день мы сходили в поселок и принесли пузырек фиолетовых чернил. Осталось раздобыть шприц. Мы сидели на скамейке у главного корпуса и обдумывали детали.

— Отмоем потом хорошенько, — сказала Лидка. — Чернила к стеклу и стали не пристают.

— Это же нестерильно! Вдруг твоя мама сделает кому-нибудь укол? Бах — и заражение крови…

— Мы в автоклав положим, на кипячение. Все микробы убьются.

— Не надо его вообще возвращать. Выкинем, и все. Одним больше, одним меньше…

— А как мы без мамки в кабинет попадем?

— Можно вызвать ее к кому-нибудь. Сердюкову попросим, чтобы в обморок грохнулась.

— Она дверь за собой закроет.

— Закроет, — согласилась я. — Надо прийти к ней вдвоем. Я отвлеку, а ты стибришь. Знаешь, где шприцы лежат?

— Знаю. Только там всего одна комната, мамка все равно увидит.

— Тогда надо, чтобы она на время вышла.

— Пробки вырубим! — сообразила Лидка. — Я в кабинет зайду, а ты рубильник переключишь в коридоре. Она пойдет к щитку смотреть, в чем дело, а я в это время возьму.

— Найдешь в темноте?

— Да чего там искать…

Назавтра у нас был козырный десятимиллиметровый шприц. Операцией «чернила» мы занялись на пожарной лестнице клуба. Игла легко протыкала нагретые на солнце карамельки. В каждую умещалось по капле. Лидка ловко вливала начинку, словно крем в эклер из корнетика. Раз, и готово. Следующая. Следующая. Даже руки не испачкала.

— Ловко ты!

— Знаешь, я сколько подушек переколола…

Мы завернули «Клубнику со сливками» обратно в фантики, сложили в мешочек и пошли выкидывать шприц в контейнер для мусора.

 

Отряд готовился ко сну. Мы стояли у рукомойников и чистили зубы. Мне выдали в лагерь гадкую горько-соленую пасту «Поморин», а у Лидки был зубной порошок — ее мама настаивала, что он полезнее.

Лидка макала щетку в коробочку и орудовала ею во рту с каким-то особенным рвением.

— Не дави так сильно, эмаль сотрешь.

Бубенко что-то промычала в ответ.

— Волосатая головка за щеку заходит ловко! — В дверном проеме показалась рыжая голова. Елисеев. Показал язык и убежал. Лидка выскочила за ним в коридор и отправила вслед мощный меловой плевок.

Все, кто это видел, засмеялись. Бубенко сняла с батареи тряпку и вытерла загаженный пол, чтобы не подставлять Свету, нашу вожатую, — после отбоя она всегда заходила. Заглянет в палату:

— Девочки, кому надо — подмываться! Пойдемте, я вас отведу.

С постелей встают человека четыре. Самые аккуратные и чистоплотные девочки берут полотенца, мыло и бредут за ней в душ.

Света у нас хорошая. Спокойная, разрешает болтать в тихий час, а на ночь иногда, под настроение, рассказывает страшные истории.

— Две девочки из старшего отряда решили вызвать пиковую даму. Ну, знаете, два зеркала напротив, свечи горят… где они их взяли, из дома, что ли, привезли… «Пиковая дама, пиковая дама, появись…» А она взяла и появилась. Одна девочка — в обморок, на «скорой помощи» увезли. Так что вы поаккуратнее с этим.

— А про бродячую статую? Расскажи, Свет!

— А это бред сивой кобылы. Ну как она пойдет, она же каменная.

— А Юлька видела.

— Что она видела?

— Как статуя шла по аллее, а потом свернула к столовой.

— Очки пусть получше протрет. Вот глупость — бояться того, чего нет. И так опасностей полно в жизни.

Да, с вожатой нам повезло. Вон в третьем отряде хромая Маргарита — явно с садистскими наклонностями. Просто замучила всех своими разводками. Это она в «Артеке» набралась. Своим элитарным вожатским прошлым Маргарита хвастается часто. Однажды мы слышали, как она рассказывала Свете про лагерь-мечту советского пионера.

— Представляешь, прошлым летом у нас ребенок в море утонул. Вожатая два дня бегала по пляжу как безумная и выла.

— Ужас какой. Прямо выла?

— Как собака. А что бы ты делала на ее месте…

— Не знаю. Это случилось бы не в мою смену, — ответила Света.

К детям у Маргариты был особый подход.

 — Сейчас, — сказала она своим в день приезда, — мы будем играть в игру «кошечки». Сперва каждый говорит, как его зовут. Стоп, стоп, давайте по порядку. Ваня, Сергей, Полина, Наташа… Замечательно. Встаем в круг на четвереньки. Встаем-встаем, ковер чистый, вчера пылесосили. Соединяем большие пальцы рук. Кладем на пол. Теперь соединяем указательные пальцы с пальцами соседа. Да, вот так. И задаем по кругу вопрос. Полина, ты начинаешь. Говоришь: «Коля, ты знаешь, как играть в кошечек?» Коля должен ответить: «Нет, Полина, не знаю», — а затем задать тот же вопрос следующему: «Ваня, ты знаешь, как играть в кошечек?» Кто перепутает имя, выбывает.

Когда вопрос вернулся к Полине, Маргарита посмотрела на всех, как на дураков:

— Никто не знает? А фиг ли вы тут раком встали?

Вечером она каллиграфическим почерком записала в журнал: «Проведено знакомство членов отряда в игровой форме».

Еще одна прекрасная игра была у Маргариты:

— Кладем ладони на стену. Каждому я задаю по вопросу, по очереди. Если ответ «да», шаг вверх на одну ладонь. Если «нет» — вниз. У кого через десять минут руки выше всех, тот победил. Поехали.

Она достала из кармана песочные часы и поставила на журнальный столик.

— Витя, ты любишь читать?

Шаг вверх.

— Марина, тебе вопрос. Знаешь, кто такой Гомер?

Шаг вверх. И понеслось:

— Ты умеешь плавать? Ты любишь манную кашу? Ты помнишь формулу дискриминанта?

По ходу игры вопросы становились каверзнее.

— Ты любишь вязать? — спрашивала Маргарита какого-нибудь мальчика. — Ты можешь выпить пузырек касторки? Ты мучаешь животных? Ты ругаешься матом? Ты целовался с девочкой?

Когда все смотрят, даже если «да», все равно «нет» ответишь.

И наконец коронное:

— Ты идиот? — вопрос достается вихрастому пацану с царапиной во всю щеку. Время почти истекло, остаются секунды… Если не скажет «да», он проиграет. Парень колеблется, но все же отступает на шаг.

— Нет? А ты? Тоже нет? А что же вы тогда на стенку все лезете?!

Господи, как хорошо, что нам досталась Света…

 

В ту ночь я твердо решила не спать, но все равно уснула, вырубилась на пятнадцать минут — сразу проверила по часам, — а две конфеты исчезли. Мистика. Домовой, что ли, ест? Я верила в домовых. Не то что верила — знала, они существуют.

Когда отряды выстроились на утреннюю линейку, мы с Лидкой стали внимательно осматривать физиономии. В нашем отряде все чисто. И в четвертом, и в третьем… Пятый, шестой… Никого.

Ага! Вот они стоят, голубчики. Кого угодно ожидала я увидеть в чернилах, но только не этих двух карапузов. Восьмой отряд, первоклашки. Маленькие, щуплые, рост метр с кепкой… Малышовый корпус находился на отшибе, у самого забора. Как эти дохлики пробирались ко мне каждую ночь через весь — немаленький — лагерь? Не боясь ни пиковую даму, ни бродячую статую? Откуда они вообще узнали про конфеты? Увидели мешочек на родительском дне? Загадка…

— Видала? — кивнула Лидка. — Надо бы уши надрать.

— Не надо, не трогай. Пускай живут. Люблю храбрецов.

 

 

ГРАБЛИ

 

Наша любимая Погосад ушла из школы, когда мы окончили шестой. В следующем учебном году ее сменила Вера Семеновна Полозова, и уроки труда превратились в избиение младенцев. Сказать, что Вера Семеновна была вредной — это еще ничего не сказать.

Ножницы забыла? «Два». Сантиметр не принесла? «Два». Выкройку не скопировала? «Два». — У меня миллиметровки нет! Она нигде не продается. — Надо было у кого-нибудь занять. А что нитку такую длинную сделала? Нитка должна быть до локтя. Не больше. Тридцать сантиметров. Глаза еще молодые, повдеваете почаще, ничего.

Лидка Бубенко выразительно глянула на нее поверх очков. Полозова не заметила, у нее у самой минус шесть. Она достала из ридикюля вышитый фиалками платок, высморкалась и продолжила воспитание:

— Одна девочка не убирала иголки в игольницу, иголка упала на пол, девочка на нее нечаянно наступила…

— …и ей отрезали ногу! — зловещим шепотом подсказала Бубенко с первой парты.

— …началась гангрена, и ей отрезали ногу. Вот прямо по колено. Потому что иголки надо сразу на место втыкать.

Авторитета такие разговоры добавляли мало. Полозиха бесила всех — здесь класс был единодушен как никогда. Бубенко подсовывала ей в прическу свалявшиеся с грязью обрывки ниток, когда та склонялась над плитой. Капустнова на перемене выжимала мокрую меловую тряпку в сапоги. Безручкина выливала в цветы пузырьки машинного масла.

Иногда Вера Семеновна пыталась поговорить с нами за жизнь. Но, даже налаживая контакт, она вечно на что-то жаловалась.

— Купила зятю в военторге рубашку. Такая, в целлофановом конверте запечатана, а размер на воротнике указан. Зять первый раз надел, вечером приходит с работы — гляжу, а рубашка вся перекошенная. Я и так, и эдак расправляю. Что такое… Сними, говорю. Рукава друг с другом сложила — один сорок восьмого размера, другой пятьдесят четвертого. Выпорола рукава, обрезала по лекалу который больше — и вшила обратно. Не пропадать же добру. Вот какие сейчас швеи. Такие же неумехи, как вы, еще похлеще.

Или следующее моралите:

— Стою вчера на остановке, жду автобуса. Подходят молодые женщина с мужчиной. Муж и жена, наверное. Ругаются. Вернее, она ругается. Ка-а-ак матом на него понесет! Батюшки-светы! На всю остановку. А парень воспитанный, молодец. Ничего не говорит на улице, молчит. И правильно. Он ей дома все скажет. Ой, как он ей все ска-а-ажет! — И Полозиха потерла руки, воображая, что же он там сделает с этой девицей.

 

Однажды мне потребовалась помощь Веры Семеновны. Реальная помощь. На заднем школьном дворе, у теплиц, был разбит опытный участок. Выращивалось там что-то неприхотливое: репа, свекла, турнепс — и зачем-то гречиха.

Погожей весенней пятницей Полозиха пригнала нас на делянку и раздала грабли.

— Распределитесь в ряд, чтобы каждой по грядке, — велела она.

Грядки были разными: одни размокшие, другие, на взгорке, наоборот, сухие, как камень. Да еще и неодинаковой длины. Я приметила лучшую и помчалась ее занимать. Но эту же грядку выбрала и Пятакова. Мы прибежали одновременно.

— Моя! — закричали обе в голос.

Никто не хотел уступать: дело принципа. Особенно для меня, после той истории на катке.

И вдруг Пятакова вскинула грабли. Она бы ударила меня, прямо по лицу зубцами, если бы я не успела в ту же секунду вскинуть свои. Грабли скрестились как шпаги.

Весили мы с Пятаковой одинаково, по пятьдесят два килограмма. Но у нее была более выигрышная позиция: она была выше и давила сверху. Если бы я отступила или ослабила руку хоть на мгновение, я бы огребла. В прямом значении этого слова.

Я держала оборону из последних сил. Баланс был опасным: то ближе к моему лицу смещались зубья, то к ее. Земля под ногами проскальзывала, мы кренились вперед-назад.

Полозиха остолбенела. Она замерла как изваяние и с испугом смотрела на нас. И только спустя минуту крикнула:

— Девочки! — и схватила Пятакову за плечи.

А может, мне показалось, что через минуту. Как известно, в непростые моменты жизни время течет совсем по-другому.

У Погосад могло такое случиться на уроке? Ни в жизни. Она излучала настолько плотный, физически ощутимый фон доброты, что в нем угасали любые раздоры. А теперь… Самым нелюбимым уроком стали у меня эти труды.

 

 

ВЕДЬМИНЫ ОГНИ

 

Мне нравился Сашка Лифшиц, сорвиголова из нашего класса. В своем увлечении я была не одинока, по Сашке вздыхали многие, он был личность, дрался со старшеклассниками, пререкался с учителями, а однажды даже обозвал географичку Геосинклиналью и был условно исключен на неделю из школы. Геосинклиналь в тот день долго ревела в учительской и причитала: ну что, ну что я им сделала? А всего-то и сделала, что ей очень нравилось это словечко, и она замучила примерами того, какие бывают геосинклинали, — вот Лифщиц и пресек это безобразие.

Один раз его показали по телевизору. Спортшкола, куда Сашка ходил на самбо, выиграла конкурс на участие в передаче «Веселые старты», и делегация в составе двенадцати юношей младшего возраста отправилась в Останкино отстаивать честь Зeлeнoгo поселка.

Капитаном команды выбрали Лифшица. Его звездный час пробил в шестнадцать ноль-ноль по четвертой программе. Вот он несется с эстафетной палочкой к финишу… Смотрите, его догоняет соперник!.. Осталось всего двадцать метров… Давай, Лифчик, жми!!! Десять метров… Пять… Ур-ра!!! Стоит ли говорить, что домой он вернулся героем Олимпа, недосягаемым небожителем.

Начался новый учебный год, мы перешли в шестой. Когда, отстояв торжественную линейку с поднятием флага и долгим вручением грамот, наш класс зашел в кабинет, оказалось, что место рядом с Лифшицем свободно: его соседа по парте Владика Макашова перевели в другую школу.

До звонка оставалось несколько минут. Все расселись по местам, один Лифшиц вальяжно прогуливался по классу и накручивал на кулак тряпку для мела. Еще мгновение, и она полетит кому-нибудь в лицо, и точно достигнет цели. Весь класс, затаив дыхание, следил за движениями Лифшица.

— Будешь со мной сидеть? — вдруг спросил Лифшиц, остановившись у моей парты — я сидела на камчатке со своей подружкой Танькой Кочерыжкой.

От неожиданности я вздрогнула.

Лифшиц! сам! предлагает мне сидеть с ним за одной партой!

Я посмотрела на подругу. Она сделала круглые глаза.

— Я пересяду, Тань? — спросила я, плохо скрывая восторг.

— Иди, мне чего, — поджала губы Танька.

Я быстро схватила тетрадки, запихала в портфель, выбралась из-за парты и, о чудо, Лифшиц взял меня за руку и повел к своему столу.

— Жених и невеста, жених и невеста! — дурачась, выкрикнул Борька Тунцов и присвистнул.

Сашка остановился, посмотрел на Борьку, как на идиота, и презрительно бросил в пространство:

— Я у нее буду списывать.

При этом он не отпустил моей руки.

— Я тоже буду! Давай ее сюда, Лифчик! — мгновенно оценил выгоду рокировки Колян Елисеев, который сидел перед Сашкой.

Так я оказалась за одной партой с Лифшицем. Но наслаждаться статусом избранницы короля пришлось недолго.

Вернувшись из школы, я бросилась к зеркалу. Боже, какая мымра. Может, постричься? Сделать каре? Сэссон? Аврору? А если просто челку покороче?

— А ну стой. Дай косу переплету, — заметив мои камланья у трюмо, повелела бабушка. Она отчаянно следила за внешнем видом ребенка. Сама того не желая, я всегда побеждала в неделях аккуратности, в отличие от Таньки с ее неподстриженными ногтями, взъерошенной челкой, сбившимся набок галстуком и хронически отсутствующей пуговицей на левой манжете. Я подчинилась и, пока бабушка приводила мои волосы в порядок, рассматривала себя в трех зеркальных створках и думала о красоте. Вот почему у меня ресницы светлые и короткие, а у Таньки черные и густые, притом что она блондинка? А ямочки на щеках, чего в них папа нашел? И кто выдумал эту глупость, что девочка без веснушек все равно что солнце без лучей? Летом обязательно их выведу, знаю как, соком петрушки, у бабушки в журнале «Здоровье» видела рецепт.

— Нет, вы только посмотрите на эту фифу, сама себе глазки строит! Математику сделала? А русский?

— Мам! Я же только что пришла.

— И сразу к зеркалу. Вся в тетю Надю. И что только из тебя вырастет.

— В актрисы, небось, запишется, в телевизоре будет скакать, — проворчала бабушка. — Та еще профурсетка.

Я так не думала. В отличие от бабушки, я не была уверена в своих чарах. По всему, Лифшиц должен был выбрать не меня, а Таньку: она красивая. И тоже почти отличница, подумаешь, четверка по физре, ерунда. А я — что я, детсад, бантики да веснушки. Кочерыжку вон за одни ресницы замуж возьмут.

Я числилась редактором классной стенгазеты и была обязана выпускать листок, приуроченный к этому событию. За три дня до сбора я осталась после уроков, получила от завхоза скатанный в рулон лист ватмана, трафареты, фломастеры, гуашь и, разложив все это хозяйство на большом учительском столе, уселась за царское место творить.

Итак, в левом верхнем углу красным фломастером напишу объявление про поощрительный приз — билеты в Театр кукол. Затем надо нарисовать картинки: спасенные от вырубки березки, перевязанные стопки тетрадей, книг, газет… Дальше в ход пойдут лозунги, их классная Эсмиральда Борисовна приготовила на отдельном листочке. Когда я взяла эту бумажку, то увидела, что там нет самого главного.

— А девиз?

— Сочини что-нибудь сама, мне на планерку надо. Или оставь место, — сказала классная и убежала, цокая каблуками.

Лозунги были такие:

 

Берегите лес, это наше богатство.

 

Красна изба пирогами, а Россия лесами.

 

1 т макулатуры спасает от вырубки 20 деревьев.

 

Наш класс уже занимал первое место, в прошлом году. Еще бы, тогда Танькин папа подогнал целый «Рафик» использованных перфокарт. Но сейчас он был в отпуске и ничем нам помочь не мог.

С капустновскими перфокартами случилась целая история. Когда макулатура была готова к отправке, то есть упакована и перевязана, на задний двор подъехал 130-й ЗИЛ с прицепом. Макулатуру всегда грузили мальчишки, а мы, девочки, просто стояли рядом и смотрели. Сбрасывая давление, ЗИЛ фыркал и шипел тормозными колодками. Я боялась подходить близко: мне мерещилось, что он неожиданно тронется и задавит, ну или взорвется от натуги.

Добросить связку до самой кабины невозможно, поэтому мальчишки организовали переброску в два этапа. Лифшиц, его неразлучный, как Санчо Панса при Дон-Кихоте, спутник Колян Елисеев, Дима Ефимко и Макс Ковалев залезли в кузов, длинный, метров шесть или семь, а Борька Тунцов и Сережа Карпухин остались внизу. Нижние кидали пачки стоящим у заднего борта, а те перебрасывали их к кабине, откуда макулатура аккуратно укладывалась ряд за рядом.

— Готово! — крикнул Дима Ефимко, пристроив последнюю пачку.

Водитель поддал газу, и ЗИЛ рванулся вперед, разорвав сцепку: мы услышали скрежет и ахнули: прицеп, клюнув носом, неуклюже плюхнулся на маленькие передние колесики. От удара несколько стопок перелетели через кабину за борт, прямо в лужу. Грузовик проехал еще несколько метров, прежде чем водила понял, что произошло. Он выпрыгнул из кабины, взглянул на оборвавшееся крепление, хлопнул себя по колену и заорал:

— А, пионеры, мать вашу! Сгружай половину! За театр соревнуются, лягушата!

Все ошарашено смотрели на водилу.

— Ну что стоим как вкопанные. Разгружай, сказал. Завтра еще раз приеду.

Мальчишки нехотя принялись разгружать фургон. Настроение было отвратительным. Полдня так старались, и на тебе. Билеты все равно кому-нибудь дадут, их уже закупили, но кураж пропал напрочь. Кое-как парни сгрузили часть стопок с фургона.

— Пионерский привет Сизифу от грузчиков пятого «А», — процедил сквозь зубы Лифчик и спрыгнул на землю.

— Угу, передам, — в тон ему ответил водила и хлопнул дверью кабины. ЗИЛ тронулся, подняв облако пыли, и скрылся из виду за поворотом.

И вот теперь мы должны повторить этот подвиг, но уже без поддержки Танькиного папы. Надо постараться. Я обмакнула кисть в банку с красной гуашью и обвела намеченное простым карандашом

 

Так держать! Не сойдем с Рубикона!

 

Я не очень хорошо представляла, что такое Рубикон, но звучало красиво. Идем дальше.

 

 Лес — наше богатство, сохраним его детям.

 

Хм, каким еще детям? а мы кто? Впрочем, я не особо раздумывала над смыслом воззвания — цитаты дала Эсмиральда. Такое писали в прошлом году, напишем и в этом. Ну и наконец, классика жанра:

 

То березка, то рябина,

Куст ракиты над рекой.

Край родной, навек любимый,

Где найдешь еще такой?

 

Лозунги я написала за каких-то десять минут, и теперь оставался девиз. Я долго мусолила кончик карандаша и мучительно соображала, пока не вывела следующее:

 

Газеты старые свои

Тащили все, как муравьи.

 

Здорово! По-моему, здорово!

Подумав, внизу приписала имя автора: Доброва Женя. А кто сочинил про рябинку и прочее, я не знала, поэтому оставила остальные цитаты так, без подписи. Ну вот и все. Готово. Я сложила трафареты и краски в коробку и отнесла в хозблок.

За девиз я получила пятерку.

— Это ты сама сочинила? — спросила Эсмиральда Борисовна на уроке литературы, указывая на заголовок стенгазеты.

— Сама.

— Смотрите, какая Женя молодец. Настоящие стихи написала. Ну, теперь наш класс точно выиграет.

После этих слов Сашка с Коляном переглянулись.

— В гробу видал эту макулатуру, — вслух, совершенно не боясь быть услышанным, сказал Лифшиц. — Только тренировку пропущу.

В пятницу школа действительно напоминала огромный муравейник. Со всего поселка к ней стекались мамы и папы, дяди и тети, бабушки и дедушки со связками книг и авоськами старых газет. Не приведи господь дите в погоне за билетами надорвется — сами донесем! Никто не имел права прийти на уроки без вязанки, ведь на крыльце стояла директриса Анфиса Викторовна и, прищурив недреманное око, кивком приветствовала каждого входящего.

После занятий сбор продолжился. Разбившись на звенья, мы должны были ходить по квартирам и спрашивать у хозяев, нет ли макулатуры. Домашних заданий по такому случаю не было. Акция длилась до семи вечера, с субботу было взвешивание, подсчет собранных килограммов и сортировка, в воскресенье за макулатурой приходила машина, а в понедельник на утренней линейке объявили победителей.

Собранная макулатура хранилась в небольшом деревянном загончике за школой. За ним никто не присматривал, и мы всегда приходили в субботу на задний двор, пролезали в щель между воротами и навесом и допоздна копались в залежах книг в поисках чего-нибудь интересненького.

В этот раз нас было четверо: я, Танька, Борька Тунцов и Макс Ковалев. Сашка Лифшиц с нами не пошел, у него была тренировка по самбо. Мы без труда влезли в загончик и начали раскопки. Первый трофей попался Борьке — журнал с иностранными спортивными автомобилями. Максу тоже повезло, но меньше: сборник шахматных задач и альманах «Катера и яхты». «Кондуит и Швамбрания» без первых двадцати восьми страниц досталась Кочерыжке. Издание ЖЗЛ о маршале Баграмяне мальчишки решили читать вдвоем. А мне все не везло, и я уже отчаялась найти что-нибудь ценное, как вдруг увидела, что в стопку старых газет затесался одинокий томик в синей обложке.

Я потянула за корешок и вытащила небольшую невзрачную книжицу. «В. В. Поляков. Неведомое рядом», — было написано на авантитуле, и ниже, убористым шрифтом: «Библиотечка атеиста». Перелистывая страницы, я приметила название одной из глав: «Огни на болотах». Сгорая от любопытства, стала читать прямо с этого места и так увлеклась, что забросила поиски. Я сидела на кипе старых газет и при свете тусклого дворового фонаря вникала в суть таинственного явления на болотах, именуемого блуждающие, или ведьмины огни. Поверие о ведьминых огнях зародилось в Муромском уезде Владимирской губернии. Заблудившийся путник видит в лесу огонек, идет на него — и попадает в трясину: ведьма заманила. Огоньки эти очень красивы: белые и голубые, они то собираются в столб или в шар, то пляшут в воздухе подобно языкам костра. Встречаются ведьмины огни и на кладбищах: в древности думали, что это души умерших возносятся на небо.

Ничего себе. Поежившись, я стала читать дальше, но дальше было уже не так интересно: никакого чуда здесь нет, говорилось в книжке, это всего лишь горит фосфористый водород. Образуется он при гниении отмерших растительных и животных организмов. Фосфорные соединения, входящие в состав трупов животных и человека, под действием грунтовых вод разлагаются с образованием фосфористого водорода. При рыхлой насыпи над могилой или небольшом слое воды в болоте газ, выйдя на поверхность, воспламеняется от паров жидкого фосфористого водорода. Вот и все чудеса.

— Жень, ты идешь? Же-ень, ау! — я так увлеклась, что не сразу услышала Танькин голос. — Уже полдесятого, домой пора.

Я завернула ценную находку в потрепанный номер «Пионерской правды» и поспешила к дому. Ночью, с фонариком под одеялом, я дочитала главу про огни до конца и решила во что бы то ни стало увидеть это таинственное голубое сияние. Кладбища я не любила, в основном из-за запаха, едва уловимого сладко-землистого духа сырой грибницы, чулана и бульонных пенок, мгновенно впитывающегося в пасхальные кладбищенские конфеты. Да и не хотелось на ночь глядя отправляться в чисто поле, там и не спрячешься, если что.

Оставались болота.

Болота в наших лесах были — далеко, за стрельбищем, но все-таки до них можно было дойти пешком. Одна я ни в жизнь не решилась бы на такое опасное путешествие. А вдруг это все-таки не фосфор?

Сашка! — подумала я. Вот кто пойдет со мной. Действительно, кто же еще. Надо позвать за компанию Лифшица. Ему я могу довериться безоговорочно.

Я еле дождалась понедельника и на большой перемене подошла к Лифшицу. Он стоял в рекреации у окна и объяснял Максу Ковалеву формулу Герона.

— С меня к тебе разговор, — сказала я, постаравшись придать голосу как можно больше загадочности.

— Ну.

— Ты слышал про ведьмины огни?

— Слышал. Вранье все это, — ответил Сашка.

— Не вранье, у меня книжка есть, — сказала я и протянула Лифшицу «Неведомое рядом». — Посмотри.

Сашка взял у меня из рук вещдок и молча сунул в портфель.

Во вторник он сел за парту и многозначительно посмотрел на меня.

— А ты их видела?

— Кого? — я сделала вид, что уже забыла наш разговор.

— Огни.

— Нет, не видела.

— Сомневаюсь, что они вообще существуют.

— Давай сходим посмотрим.

— А если их нет?

— Вернемся обратно. А пока будем ждать, привал устроим. Костер разведем. Слабо со мной сходить на Черное болото? Сегодня? После уроков? Слабо?

— Не-сла-бо, — по слогам произнес Лифчик. — Только не сегодня, а завтра, а то у меня вечером тренировка. И вообще надо сначала подготовиться.

После уроков мы снова заговорили о нашем походе. Сашка возьмет спички, перочинный ножик, компас, фонарь, а я намажу бутерброды и утащу из холодильника бутылку лимонада. Еще нам понадобятся котелок, заварка и кружки — сделаем чай на привале.

— У тебя есть дома марганцовка? — спросил Лифшиц.

— Есть, а зачем?

— Бойскауты всегда брали марганцовку. С ней можно пить любую воду, даже из болота.

— Не буду я пить из болота! — возмутилась я. — Давай лучше простой воды с собой побольше наберем.

— На всякий случай возьми.

— Ладно, возьму, — я пожала плечами.

— И сапоги резиновые не забудь, — напомнил Сашка.

— У меня их нет, — растерялась я.

— Как же ты пойдешь? Промокнешь, там сыро.

— Возьму две пары ботинок.

— Я тоже не люблю все эти сапоги. Пойду в кроссовках, — решил Лифшиц.

— А комары там есть? Брать дэту?

— Ты что, какие комары, осень. Ты лучше подумай, мы ничего не забыли?

— Салфетки.

— Салфетки! Ты еще фартук возьми. Вот бабы!

Пока я собиралась в поход, меня мучил вопрос: брать или не брать с собой крестик? Хоть книжка была атеистической, а я уже три года как ходила в пионерках, для полного спокойствия явно чего-то не хватало. Поколебавшись, я вынула из шкатулки крестильный крест и сунула его в нагрудный карман ковбойки.

Как и условились, мы встретились после обеда у детской площадки.

Сашка посмотрел на часы — было два сорок пять.

— Рановато идем, — сказал он. — Будем на месте часа через три, а темнеет сейчас в полдевятого. Придется подождать.

— Где подождать? Здесь?

— Зачем. Там и посидим, у костра. Ты же хотела привал.

Лес начинался сразу за школой. Мы пошли по одной из просек, разделявших лесной массив на квадраты. Ближе к опушке он был лиственным, светлым, а чем дальше от дома, тем сильнее менялась картина, и километрах в трех, за высоковольтной линией, лес переходил в темный бор, дремучий и мертвопокровный — без подлеска, один мох под ногами. Но пока еще в просветы листвы светило солнце и со всех сторон доносились птичьи голоса.

— А знаешь, почему поют птички? — спросил Сашка.

— Почему?

— Они свили здесь гнездо и не хотят, чтобы другие его заняли.

Лес завораживал. Под ногами шуршали бурые, желтые, красные листья. Чтобы было легче идти, я выбрала крепкую палку и приспособила ее под посох. Сашка от посоха отказался, он шел и громко насвистывал мелодию из «Шербургских зонтиков» — их только что показали в нашем клубе.

— Тебе кино понравилось?

— Не-а… глупое какое-то, — ответил Сашка.

— Чего тогда свистишь?

— Так просто. Привязалось…

Довольно быстро мы добрались до небольшого лесного оврага под названием Лисьи Горки. Никто точно не знал, какого он происхождения, одни считали, это огромная воронка со времен войны, другие говорили, раньше здесь была усадьба с прудом, — и правда, иногда среди леса вдруг попадались грядки с одичалой клубникой.

— Тут есть одно грибное место, давай посмотрим, — предложил Сашка. — Все равно еще куча времени. Может, белые найдем.

— Пошли…

Белых на Сашкином месте не оказалось, вернее, оказалось, но прямо перед нами их кто нашел — во мху белели совсем свежие срезы. Обидно. Сашка даже свистеть перестал.

— Может, в березняке еще поищем?

— Не-а, они только тут, под этой вывороченной сосной. Ой, смотри, бледная поганка, — Сашка указал на небольшой молочно-белый, словно фарфоровый гриб. — Можно с сыроежкой перепутать: съешь и умрешь. Пашка так умер Плотников.

Я присела на корточки, чтобы лучше разглядеть бледную поганку. Гриб как гриб, красивый даже. Пелеринка под шляпкой, ножка тонкая.

— Она из луковицы растет, видишь, — Сашка указал мыском ботинка, — а сыроежка сразу из земли.

— А если просто сорвать? — спросила я.

Сашка посмотрел на меня, потом на поганку и на мгновенье задумался.

— Тоже умрешь, — сказал он, не вполне, впрочем, уверенно. — Через руки. — И добавил: — Пойдем?

За Лисьими Горками мы свернули с просеки на узкую, почти незаметную тропинку. Продираясь сквозь бурелом и заросли бересклета, мы шли все дальше на северо-запад. По дороге Сашка рассказывал о животных и травах.

— Вот это олень грыз, — Лифшиц указал на молодую осинку — ствол был основательно обглодан в метре от земли. — Они привередливые: если один кору сожрал, второй уже не подойдет.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю… читал… Люблю про природу.

— Что это, дикий чеснок?

— Это осока. Берешь так, — Сашка выдернул стебель из устья, — и эту мягкую белую сердцевину есть можно.

Он покусал соломинку.

— Вкусно?

— Ну… так себе. А это папоротник.

Я тронула порыжевшую ветку-опахало с изящным завитком на конце.

— А эти штуки я ела.

— Как?! Они же ядовитые.

— Ну, может, не эти… как же его… орляк. Мама с папой жарили. Геологи они. Наверно, то что надо собрали. Никто не отравился. Ой, а это что за гриб на дереве?

— Это не гриб, нарост. Попала какая-то дрянь в ранку, и стало вырабатываться много волокон — как защита.

— А чага — то же самое?

— Чага? Нет. Здесь дерево справилось с инфекцией, а там не смогло.

— Как думаешь, звери здесь есть?

— Осенью проще всего на кого-нибудь нарваться. Например на мишу… Но если сныкаешься, то не тронет.

— Куда? На дерево?

— Можно за дерево. Или в кусты. И молча сидеть, пока не уйдет.

— Они же вечером спят.

— Мишки вообще не спят. Они зимой отсыпаются.

— А если кабан?

— Громко орешь и идешь на него — сразу убежит. А ты слышала когда-нибудь, как олени свистят? Коротко так. Фьить. Фьить. Смотри, вот это вороний глаз. У него ягоды бывают. Некоторые их кушают, а потом в туалет бегают. Очень сильное слабительное, можно вообще копыта отбросить. Там много серомона, приводит к летальному исходу. Когда идешь в лес, всегда нужно знать, что можно слопать, а что нет. Заячья капуста, например, съедобная, типа щавеля, только помногу ее лучше не есть.

— Почему?

— Да тоже пронесет. Но если чем-то отравишься, то надо, наоборот, съесть побольше.

— Расскажи еще что-нибудь…

— Люцеферия есть растение. Съешь такую штуку и через полтора часа коньки двинешь: там сенильная кислота, в очень большом количестве — в одной шишечке около четырех грамм. Она, собака, вкусная, такой, знаешь, у нее аромат, на кокос похож.

— Ты что, пробовал?

— Попробовал.

— Она же смертельная.

— Выплюнул сразу, — ухмыльнулся Лифчик, — ты же видишь, живой.

— А мой папа мухоморы ел, — вспомнила я.

— Красные?

— Нет. Серые. Жемчужные. В подлеске нашем собирал, я видела.

— Шаманы тоже мухоморы едят, — отозвался Сашка, — а потом с духами разговаривают. Твой папа не разговаривал?

— Кто ж его знает, он лег на диван и уснул, — ответила я, а сама подумала: надо будет папика-то расспросить, ага.

Вот такие беседы вели мы с Лифчиком по дороге. Слышала бы наша ботаничка! Ну хоть бы разок послушала. А то скажет: «А сейчас, ребята, Саша объяснит вам новую тему. Я приду через десять минуть, посидите тихо, хорошо?» — и сваливает на полурока к библиотекарше чаи гонять.

Мы пересекли лужок, углубились в лес и вышли к Черному ручью, окруженными зарослями молодых елочек. Это была половина пути. За ручьем мы обогнули военное стрельбище и двинулись в направлении железнодорожной станции, которая тоже называлась Черное. Километра через три-четыре уже начинались болота. В позапрошлом году мы с мамой один раз ходили туда за клюквой, а заодно и калины набрали по дороге. Я только собиралась рассказать об этом Лифчику, как вдруг послышался далекий звон колокола.

— Тс-с… слышишь?

— Ага…

— Это с Кудинова, там церковь есть, — предположила я.

— Кудиново в другой стороне, — ответил Сашка.

Мы прислушались, но звон больше не повторился. Нам стало не по себе.

— Показалось, наверно, — пробормотал Сашка.

— Не показалось, я точно слышала.

Мы еще немного постояли, но звук больше не повторился.

— Из-за туманов такое бывает — кажется, что слышно отсюда, а источник звука совсем в другой стороне.

Немного успокоившись, мы двинулись дальше. Да и был ли на самом деле этот звон?

Как и предсказывал Лифшиц, мы добрались до болот задолго до темноты. Самыми большими были Клюквенное и Моховое. Поразмыслив, мы взяли левее, на Клюквенное.

Мы подошли к краю болота. Оно раскинулось перед нами, как поле, только вместо колосьев были заросли камышей.

— Знаешь, чем камыш от рогоза отличается? — спросил Сашка.

— Чем?

— У рогоза такие шишки сверху, а у камыша — нет. Их путают часто.

— Я тоже не знала…

— В прошлом году здесь три человека утонуло. Вот прямо тут, в этом болоте, — и Сашка указал на его середину, где торчал одинокий остов почерневшей мертвой ели.

— А что они туда поперлись?

— Там клюквы много на островке. До этой коряги вообще-то можно пройти, тут брод есть, просто знать надо. Мы туда не полезем, не бойся. На берегу посидим.

— Так, сколько время... без пяти шесть. — Сашка посмотрел на часы. Я уже есть хочу.

— Я тоже.

— Сейчас костер разведем. Вон там, — и он махнул рукой в сторону небольшого сухого пригорка. — Пошли наберем хвороста на растопку.

Когда костер разгорелся, мы разложили на старом пне провизию: бутерброды с тушенкой, флажка с водой, бутылка лимонада, два яблока и четыре конфеты «Коровка». Что-то я забыла… Ах, да! Я достала из глубокого кармана куртки бутылку «Буратино».

— Хочешь лимонада? — предложила я Сашке.

— На обратную дорогу оставь.

Постепенно стемнело. После захода солнца мы караулили болотные огни часа полтора, но так ничего и не произошло. Ни огонечка, ни искорки. Темно и тихо: только треск костра.

— А долго мы еще ждать будем? — спросила я Лифчика.

— Минут двадцать посидим и пойдем.

— Мне холодно, — сказала я.

Ни слова не говоря, Сашка притянул меня к себе и приобнял. Я чувствовала, как он дышит мне в макушку. В темноте мы почувствовали, что начал накрапывать дождь, мелкий, как сквозь решето.

— Пошли, что ли, — наконец сказал Сашка. — Нет никаких огней. Я же говорил, вранье.

Он зажег фонарь, и тут же мрак подступил ближе, сдвинулся, охватил нас кольцом. Осторожно переступая с кочки на кочку, мы выбрались на тропинку и повернули в сторону дома. Дождь, который сначала едва моросил, разошелся и с каждой минутой лил все сильнее. Мои почти как у взрослых, чешские ботинки на манной каше уже основательно промокли. «А вот и не заболею!» — думала я с мрачным задором. Это была уже вторая пара, первую я промочила в сыром мху по пути на болото.

Фонарик, который вначале светил ярким лучом, теперь давал едва различимый ореол.

— Я выключу, батарейка садится, — сказал Сашка, но вместо этого осветил меня слабеющим лучом с головы до ног.

— У тебя шнурок сейчас развяжется. Поправь.

Я глянула на ноги — узел был завязан, но не крепко.

— И так дойду, — у меня не было сил наклониться.

— Вот лентяйка! А если нам придется от кого-то убегать? — с этими словами Лифшиц присел на корточки и принялся перешнуривать мой ботинок.

— Ну чего ты, дай, я сама, — признаться, я немного смутилась.

— Постой, отдохни пока.

— Никуда я уже не убегу, я устала — вздохнула я.

— Значит, будем драться, — сказал Сашка.

Я успокоилась: драться он мог, и еще как.

Довольно быстро мы миновали стрельбище и теперь шли по широкой продольной просеке. Дождь прекратился. Небо очистилось от туч, дорогу озарила луна. Вдруг Сашка остановился и замер, прислушиваясь.

— Тихо! Тут кто-то есть.

В кустах перед нами раздался оглушительный хруст, и навстречу из темноты шагнул солдат. За ним еще один, пониже ростом и, видать, помладше.

— О-па! — сказал старший, и раскинув руки, стал наступать на меня. — А ну иди сюда, птенчик. А ты, парень, дуй отсюда, пока живой.

Я инстинктивно попятилась.

— Держи ее!

Но второй солдат не бросился на меня, нет, он остался стоять, где стоял. Похоже, он и сам не ожидал такого поворота.

До меня докатилась удушливая волна перегара.

Дальше события разворачивались стремительно. Лифшиц бросился на старшего, с налета толкнул и поставил подножку. Солдат упал, ударившись виском о корень. Я поняла это по стуку. Убился! — подумала я. Младший бросился его подымать. Старший что-то промычал и грязно выругался.

— Бежим! — крикнул Сашка и мы понеслись со всех ног.

— Догоню — у-убью! — набирая обороты, доносилась нам вслед страшная брань.

Все произошло так быстро, я даже испугаться не успела. Мы летели, как спринтеры, не разбирая дороги, по лужам, по корням, по грязи. Сердце бешено стучало, в боку кололо, под ребра больно била бутылка лимонада, которую я положила во внутренний карман. Погони, кажется, не было.

— Ну что я говорил… что я говорил… — на бегу повторял Лифчик. — Шнурки надо завязывать! Поняла теперь?

— Я больше не могу, бок болит, — взмолилась я. — Они за нами не побежали. Давай пойдем быстрым шагом.

— Надо бежать. Вдруг они нас догонят? До военного городка совсем немного осталось, а туда они уже не сунутся. Там люди.

— Не могу…

— Руку давай. — Я протянула руку, и Лифшиц потащил меня за собой.

Последний километр дался непросто. На околице я, как подкошенная, рухнула на поваленную сосну. Сашка чувствовал себя куда лучше, пробежка почти не сказалась на нем, вот что значит спортсмен. Нисколько не стесняясь, он расстегнул мою куртку, вытащил из-за пазухи бутылку «Буратино», открыл ее перочинным ножом и жадно стал пить.

— Дай мне тоже попить.

— Держи.

— Хорошо, что оставили.

— Надо идти, — сказал Сашка. Теперь уже недалеко.

— Может, здесь переночуем, у тети Лиды?

— Меня мать убьет.

— Меня, наверное, тоже… Пошли.

— Не говори никому про солдат, — попросил Сашка. — Не скажешь?

— Не скажу. Как ты думаешь, это беглые были?

— Да нет, эти в самоволку ушли. От них вином воняло — у беглых откуда вино? Они овощи на огородах воруют, грибы собирают в лесу… — ответил Сашка и принялся старательно высвистывать мелодию из «Шербургских зонтиков».

Беглецы часто нарушали покой Зеленого поселка: вокруг находилось несколько гарнизонов. В прошлом году на поляну за школой даже вертолет прилетал — ловили трех рядовых. Они был вооружены, и нас до вечера не выпускали из школы. От нечего делать мы всем классом прилипли к окну и по перемещению фигур на опушке пытались угадать ход событий. Но на боевик это было мало похоже: ни выстрелов, ни погони. Зажатые в кольцо оцепления, солдаты сдались, и вертолет улетел.

От военного городка до дома было рукой подать — километра два, но мне показалось, что мы идем уже целую вечность — идем, идем и никак не дойдем. Но вот лес стал редеть, сквозь просветы между стволов показались огни, послышался лай собак. Мы приближались к поселку. Я вспомнила, что не доделала математику. И что хочу рыбную котлету, бабушка как раз сегодня собиралась накрутить. И что надо дочитать «Дикую собаку Динго» и сдать уж наконец в библиотеку…

— Пойдешь со мной послезавтра в то место за белыми? — спросил Сашка, когда мы прощались у моего подъезда. — Как раз должны вырасти к четвергу.

— Пойду, Саш, — ответила я. — Какой разговор. Конечно, пойду.


 

НА РОЯЛЕ ИГРАЕТ ДОЖДЬ

 

Мои самые ранние детские воспоминания неразрывно связаны с кладбищем. Ничего странного в этом нет: единственная дорога, по которой можно было гулять с коляской, вела именно туда. В отличие от остальных она была покрыта асфальтом, и родителям волей-неволей приходилось катить меня в сторону погоста.

Прогулки на кладбище я любила: тут не требовалось ходить самой — сидишь, как на троне, в высокой коляске и озираешь мир. Если бы мама решила прогуляться до почты, пришлось бы, выбиваясь из сил, семенить километр за взрослыми. Ах, сколько раз я умоляла идти помедленнее — бесполезно, через минуту они забывались и переходили на привычный темп ходьбы. А тут — везут, как принцессу. Не надо бежать, задыхаясь, хвататься за штанину, клянчить…

Дорога вела через пшеничное поле, прорезала светлый кленовый лесок, забирала левее и выводила на огромное открытое пространство. Взору открывался рокарий надгробий, частокол крестов и обелисков, панцири траурных венков, яркие пятна букетов: сортовые чайные розы соседствовали с фиолетовыми пластмассовыми ромашками; душистые лесные ландыши — с фантастическими голубыми гвоздиками.

Не думая — или не осознавая тогда, — что в земле лежат люди, я воспринимала прогулки на кладбище как праздник.

У некоторых надгробий сидели игрушки: зверушки, пупсы…

— Смотри, собачка, — говорила я маме.

Кладбище меня ничуть не пугало. Скорее, влекло. Много позже Танька Капустнова разделила со мной это пристрастие. Вдвоем мы часто бродили по дорожкам между могил. А где еще гулять? В цирк, театр, зоопарк не пойдешь. Нет у нас таких чудес, даже в райцентре. Двенадцать домов, пятачок у Дома культуры, веранда при школе, лес, кладбище. Тчк.

Сюда свозили хоронить со всего района. Погост простирался не меньше чем на километр и выходил одним концом к Лесной Дороге, а другим — к деревне Безродново, где я жила в раннем детстве, до школы. Обычно мы заходили с дальнего, поселковского конца и сразу направлялись к старым участкам.

Дорожка шла подковой, огибала — обручала — кладбище. Метров через триста мы сворачивали на узкую боковую тропку и проходили мимо могилы с поганками — да-да, есть у нас такая могила, где с ранней весны до поздней осени растут поганки, целое полчище.

— Привет, Поганыч!

Наверняка покойный был злодеем!

Большой белый вазон в греческом стиле. В нем цветочная клумба, как в парке. Здесь покоятся супруги Полонские. Мы полюбовались мраморной ангельской головкой — постамент под ней черный, на его фоне скульптура кажется ослепительной, кипенно-белой. Видно ее издалека.

А это что за прелестное личико? Наташенька Токарева-Ельцова. Восемь лет. На красном граните березки, бабочки. Внизу четверостишие:

 

Не сгладит время

Твой глубокий след.

Все в мире есть,

Забвенья только нет.

 

Танька зачитала строчки вслух.

— Хорошие стихи…

— Эпитафия.

А это и не головка вовсе на высокой стеле. Это урна, накрытая траурным покрывалом. Здесь похоронен художник. Так и написано: заслуженный деятель культуры РСФСР. Интересно, что он рисовал?..

Здравствуй, Леночка Колокольцева. Добрый день, Иван Евграфович Азарянский. Как у вас дела? Вижу, вам покрасили ограду. Так гораздо лучше. Голубой вам идет. Я коснулась рукой холодного металла. Так странно, ограждения напоминают детские манежи; пластмассовые цветы — игрушки! — только усиливают сходство.

Еще одна нарядная могила. Вадим Томилин. Участок у него большой, просторнее других. Есть лавочка, даже со спинкой. Здесь мы присаживаемся отдохнуть. Вообще, наши любимые могилы — те, возле которых есть скамейки.

Пространство внутри ограды вымощено черной керамической плиткой, ложе забрано в бортик, посыпано свежим черноземом: на лето кто-то высаживает сюда герани. В головах два остролистных клена. Хорошо сидеть под ними и смотреть, как в небе проплывают облака…

Я сидела и размышляла о смерти. Поразительное дело, никогда, даже от самых горьких обид, мне не хотелось умереть — чтобы родители стояли у гроба и рыдали. Даже понарошку. Никогда не было у меня классических детских фантазий «вот тогда вы поплачете у меня, вот тогда пожалеете…» — ты лежишь в гробу, мертвый, несправедливо обиженный и надменный, а они — мама, папа, бабушка, все взрослые — стоят вокруг и рыдают. Нет, ничего подобного. Я не была уверена, что станут плакать. Поэтому и образы такие в голову не шли. Я вспомнила, как воевала с ненавистной бабушкой Героидой. Мне не хотелось умереть самой, мне хотелось свести в могилу ее…

Запах сырой земли — и еще один, едва уловимый, сладковатый аромат тления, распада — так пахнет вода, в которой долго стояли цветы… Вдалеке слышен стук, ритмичный, металлический — ремонтируют ограду. Иногда ветер доносит запах масляной краски. Мы рассматриваем могилы. Они как люди: есть ухоженные, есть совсем забытые — к концу лета зарастают так, что не видно надгробий. Подходить хочется не ко всем. Некоторые ложа обнесены железным частоколом — настоящие пики, высокие прутья с наконечниками, как у стрел. Другие огорожены цепями на столбцах с железными шарами. Вокруг могилы одного лысого полковника цепь особенно мощная, в руку толщиной.

Лица на фото серьезные, отчаянные — или угрюмые; смотрят пронзительно, как будто спрашивают: ну, что пришел? чего уставился? Веселых или просто улыбчивых мало. Меня всегда удивляло, что заставляет изображать покойных с такими мрачными, скорбными минами. Когда идешь по старому сектору и смотришь на улыбки — а чаще полуулыбки, — невольно думаешь, что раньше люди были добрее.

Там есть один медальон, у которого всегда хочется остановиться. Перед объективом замерла семья — молодой военный, жена в платье с высоким корсетом, дети в матросках. Они сидят на стульях с высокими резными спинками. В кадр попала мебель — письменный стол, книжный шкаф — понятно, что это его кабинет. Обои в трельяжную сетку, на стене большая картина. Если присмотреться, видно: чей-то портрет.

Гравировка мне вообще не нравится. Лица почти все уродливые. У девушки уши слишком низко, у парня косит глаз. Как гравер так умудрился? Но шрифт! Но виньетки! Камнерезы словно соревнуются, воплощая творческие фантазии родственников или собственные, кто во что горазд. Запоминаю всё, чтобы украсить песенник.

Главные достопримечательности нашего кладбища — рояль и склепы. Рояль стоит недалеко от здания конторы, это памятник известной пианистке. Он как настоящий: клавиши, крышка, педали — все с потрясающей точностью высечено из черного мрамора.

Рядом начинается аллея склепов. От первого почти ничего не осталось, одни железные ребра. Соседний как клетка, странное строение из сетки, похожей на дачную рабицу, — чтобы дух в неволе томился. Беспокойный, наверное, был, буйный. Третий склеп напоминает мне летающую тарелку, а Таньке — почерневшую от времени беседку.

Ротонду-НЛО увивает плеть дикой малины. К концу июля на ней созревают ягоды. Они сладкие, словно засахаренные, и слегка пьянящие.

Пробираюсь, срываю одну — и вздрагиваю от хлесткого прикосновения крапивы.

— Ты чего?

— Обожглась.

На коже волдыри. Отчаянно тру локоть.

Танька говорит, в склепах похоронены князья. Теперь не проверишь: имена стерлись от времени.

 

Меня всегда удивляли искусственные цветы не существующих в природе расцветок: химозно-желтые с красными сполохами тычинок, розовые вырви глаз — видимо, пытались сымитировать пионы, — истерические пунцовые… Вот грозди искусственной сирени — ветви у них ядовито-изумрудные, будто зеленкой покрашены. Их дополняют голубые гвоздики, оранжевые колокольчики, цыплячьего цвета астры.

Цветы — одежда могил, думаю я. Каждый одевает своего покойника как может. Но зачем так ярко? Что за странная мода?.. К чему мертвым это буйство красок? Зачем тащить сюда эту гадость, когда рядом в лесу столько прекрасных цветов: иван-да-марья, смолки, васильки… У нас даже подсолнухи на опушке растут. А так — издевательство одно.

С другой стороны, понятно: это мертвое, неживое. Поэтому и несут сюда. Мертвое к мертвому.

В траве заливается неведомая птица-трещотка. Где-то совсем рядом, но ее не видно.

— Ты веришь в духов?

— Верю, — отвечаю я Таньке и рассказываю, как в детстве ко мне приходил инферн.

 

Наш дом стоял на самом краю деревни. Вокруг — огородец в браслете кривого забора. У калитки журавль, за калиткой улица без названия, вдоль шоссе. Позади дома лес, слева кукурузное поле.

В доме одна комната и кухня — сразу при входе, стол, стулья и печь, она же стенка, тылом комнату греет. У теплого места в закутке кровати: моя, родительская. Тесно стоят, зазор меньше метра. Из кухни в комнату коридорчик, в проеме вместо двери шторка.

Ночью — с кухни шаги. Тяжелые, будто двести килограммов несут. Медленные. Гулкие. По коридору ко мне идет. Глаз приоткрыла: мама-папа лежат. А он идет!! Ближе, ближе, сейчас завернет в наш закуток. Один шаг остался.

Нет, не могу взглянуть! Натянула на голову одеяло, зажмурилась изо всех сил.

Встал в изножье, стоит, смотрит сверху, высокий. Не вижу, а все чувствуется. Очень страшно. Страшнее потом в жизни не было.

Постоял с минуту и развеялся. Ничего не сделал. Посмотрел, и все… Тут же заснула мертвым сном, как от укола снотворного.

Утром никто не верит: папа в туалет ходил, тебе показалось.

Нет.

Чернильным пятном, сгущением воздуха колыхался в изножье, стоял и смотрел. Не знаю кто…

 

Идем дальше, пересекаем старый сектор и оказываемся у конторы кладбища. Одноэтажный охристого цвета домик. Маленький тесный двор, посыпанный гравием, — под ногами хрустят легкие, почти невесомые катышки. Мусорные кучи из увядших цветов, выполотой травы, выгоревших старых венков. В будке живет собака. Она добрая.

У сарая лежат заготовки. Глыбы гранита — красный, черный, пестрый. Некоторые с выгравированными веточками, голубками; на многих выбито имя Иванова Ивана Ивановича — образцы кладбищенской каллиграфии.

Схема участков на стенде у крыльца. Перед ним — куча свежего сырого песка, только что из кузова.

Зеленый рукомойник. Ржавый кран, размокший кусок хозяйственного мыла на приступке. Вода через щель стекает в бетонный коллектор.

Брошенная посреди двора тележка катафалка. Ведущее колесо смешно вывернулось вбок, как у детского трехколесного велосипеда.

На стене — красный пожарный короб. Сверху выглядывает змей брезентового рукава и клювы огнетушителей.

Немудреное кладбищенское хозяйство…

 

Интереснее всего на кладбище после Пасхи. Яйца с могил мы не ели, а вот конфеты… Как устоишь перед «Красной Шапочкой», пусть даже отсыревшей и отдающей… чем? Мертвечиной?

Действительно, чем?

Ну не трупами же.

Тиной, землей.

Я разворачиваю конфету и отправляю в рот.

— Но-но, хватит покойников объедать.

— Я разрешения попросила.

— У кого?

— У духов.

— Здесь семьдесят лет атеистов хоронят — все духи разбежались давно.

Атеизм у нас еще какой. Неистребимый. Через год, когда в школах начнется мода на религию, наша классная дама Казетта Борисовна, не желавшая терять надбавки за дополнительные учебные часы, заменит пятничную политинформацию факультативом «Изучение Библии». И мы будем ходить туда, едва не засыпая после шестого урока, пока однажды Казетта не оговорится и не скажет, повествуя о Всемирном потопе, вместо «Бог» — «Ленин».

А пока еще мы созерцаем звезды на обелисках, вознесенные на тонкой короткой ножке над выкрашенными серебрянкой трапециями. Под звездами спят коммунисты. Им иначе нельзя.

Смешно, но звезды напоминают верхушку новогодней елки. И венки — как из елочной мишуры, только темно-зеленой. Так неуместна, так нелепа — но и трогательна — эта ассоциация с веселым праздником на могиле важного человека…

В глубине кладбища церковь. Стены из красного кирпича, щербатого, замшелого, окна-полукружья, зубчатые наличники, ржавая маковка главного купола, над звонницей еще одна — поменьше. Крестов на них нет. Крыльцо. Массивная двустворчатая дверь, забитая наглухо. Все в запустении.

По дорожке проходит могильщик, парень в растянутом грязном свитере. Синие треники с пузырями, стоптанные, разношенные боты. Можно было бы добавить: в руке лопата — но нет, руки его пусты.

Как мы не заметили тучу? Ливень налетел со страшной, неистовой летней силой. Скорее к роялю, в укрытие! Мы мчимся с ненастьем наперегонки. Ветер треплет кусты, гонит по аллеям еловые лапы, заламывает ветви кленам. Как фантастический воздушный змей, над кладбищем проносится гигантское опахало венка со вздыбленным оперением траурных лент.

Мы сидим на корточках под роялем. В траве разбитая трехлитровая банка — поливали цветы, рядом торчат поросшие мхом кирпичи, жестянка из-под краски, старая резиновая перчатка… Справа от рояля, за соседней оградой, высокий витой, как вензель, крест. Нам видно его изножье. Краска местами облупилась, из-под белого проглядывает голубое. Только бы в крест не попала молния, думаю я, слыша раскаты над головой.

Водяное тремоло по мраморной крышке заглушается арией ветра. На кладбище стремительно темнеет. Вот уже не видно витого креста. Мы как под абажуром — струи стекают с рояля бахромой. Через минуту это уже Ниагара. Траву прибило к земле, дорожки превратились в кашу, а мы просто сидим и, словно зачарованные, слушаем, как на рояле играет дождь.

Я протягиваю руку и снимаю с каменной педали спящую бабочку.

Она сухая.

 

 

ОПЕРАЦИЯ «БУКЕТ»

 

Первую в жизни финансовую операцию мы с Танькой придумали и осуществили, гуляя по кладбищу. Весна в том году выдалась ранняя. К середине мая погост утопал в цветах, как исполинская клумба. В один погожий солнечный день я окинула взором волнующееся на ветру море тюльпанов, и меня осенило.

— Какая красота, — сказала я Таньке. — А через неделю отцветут. Давай нарвем и продадим?

— Где?

— В Москве, на вокзале. Уйдем с последнего урока и поедем.

— А если они обидятся? — Танька кивнула на надгробия.

— Подумай сама, зачем им цветы? Цветы живым нужны. Мы не в Древнем Египте.

Культ мертвых мы проходили по истории Древнего мира. Гробницы фараонов, загробная жизнь, подземное царство… Там душа живет так же, как здесь: ест, любит, сражается. Если покойника забыть покормить, он поднимется из могилы и будет требовать своего, насылая болезни и засухи.

Однако нарциссы и тюльпаны на могилах не внушали нам священного трепета. Цветы и цветы, ничего особенного.

Единственный раз в жизни я побоялась сорвать цветок в раннем детстве. На высоком солнечном склоне у ручья, усыпанном ромашками и земляникой, за которой я и полезла, одинокий, очень красивый цветок с фиолетово-синими соцветиями мне сказал:

— Если ты меня сорвешь, ты умрешь.

Дело было в деревне, в один из наших походов с мамой и соседкой Люсей за водою на ключик.

Мне стало так страшно — словами не передать. Ужас мешался с изумлением, восхищением, восторгом — одним словом, я пережила катарсис. Задыхаясь от страха, я смотрела на него и не могла отвести глаз. Я познала тогда роковую, убийственную красоту и сохранила это ощущение на всю жизнь.

Вернувшись на берег ручья, я ничего не сказала маме и Люсе, прозрев шестым чувством, что об этом не говорят.

И правильно: наша бесконечно добрая Люся была несохранной, безумной, и кто знает, как бы заворожили ее мои слова.

Потом, повзрослев, я перелистала не один справочник по ядовитым растениям — но так и не нашла того прекрасного и жуткого цветка.

 

— Думаешь, купят? — Танька погладила бутон махрового тюльпана.

— Конечно. Если дешевле всех будем продавать.

— Если дешевле всех, могут и морду набить.

— Разберемся. Вечером срежем, а днем после школы поедем.

— Завянут за ночь.

— Мы в воду их положим.

— Вот мама удивится-то, — саркастически сказала Танька.

— А мы домой не понесем.

— А куда? В лужу посреди дороги, что ли?

— Здесь рядом болотце есть, — вспомнила я. — Мы как-то череду там рвали, брата купать. Такое не совсем болото — раньше пруд был, есть спуск к воде. У тебя лезвия найдутся?

— Были вроде. Посмотрю.

— Возьми, чтобы стебли не мять. И сумки какие-нибудь нужны.

— Хозяйственные подойдут?

— Авоськи?

— Нет, из ткани. Непрозрачные. Две. Большие.

Двадцать пять отборных букетов переночевали в болоте, а на следующий день были бережно завернуты в полиэтиленовую пленку и упакованы в черные нейлоновые сумки.

Мы прогулялись до следующей остановки, дабы не попасться на глаза односельчанам — донесут родителям тут же, — и благополучно сели на автобус на 72-м километре.

Однажды мы уже удирали без спроса в Москву — на концерт. На набережной перед университетом проходил фестиваль «Рок на теплоходе» — у берега на якорь стало судно, и с палубы выступали Кинчев, Гребенщиков и другие кумиры старшеклассников. Халявный сейшн, ну просто нельзя не пойти. Я долго думала, в чем. Ничего соответствующего формату в гардеробе, на мой взгляд, не было. Разве что странные (скорее ugly[2], чем strange[3]) светло-зеленые кожаные кеды с белыми шнурками и окольцовками дырок. Я посмотрела на кеды и вспомнила, что у мамы есть совершенно замечательный пиджак букле примерно такого же цвета. Только поярче. Ее любимый, кстати. И вообще самый лучший.

Концерт был днем, мама в это время поливала огурцы на огороде, и я рассчитала, что, если извлеку из гардероба на шесть часов сюртучок, а потом верну обратно, никто ничего не заметит. Тем более что мать на грядках обычно залипала на весь день.

Спинжак был 50-го размера, а я 42-го. Рукава, чтобы не болтались, я подкрутила внутрь и подколола булавками. Примерила, посмотрела на себя в зеркало. Получилось совершенно рок-н-ролльно. Так и горлопанила на набережной и отплясывала твист у кромки воды.

Вернулась я вовремя. Мама еще канифолила грядки. Я открепила булавки, разгладила рукава пиджака и даже почистила его щеточкой. Никто бы ничего не заметил, если бы не уроды репортеры.

Вечером после трудов праведных мама присела к голубому экрану и нажала на кнопочку. Шли новости культурной жизни столицы. Вдруг тетя с микрофоном исчезла, мелькнула река, теплоход, шпиль универа… — и камера дала крупный план с танцующей твист тинейджер-герл в мешкообразном бирюзовом пиджаке.

В первую минуту мама дар речи потеряла. Оператор тем временем успел показать Кинчева, музыкантов, общий план с беснующимися фанатами и опять вернулся к яркому пиджаку.

— Так, — сказала мама. — Паш, где у нас самый толстый ремень?

Нет, про ремень она на самом деле ничего не сказала, потому что в четырнадцать меня уже никто не трогал, после того как на очередное «жопу надеру» я тихо, но твердо ответила «ручку отшибешь» и угрожающе двинулась на маму — а она испугалась. Честно говоря, я уже не помню, что именно она произнесла после той передачи. Наверное, «будешь наказана», что же еще, — и дальше срок в зависимости от ужасности деяния. Неделю будешь наказана. Месяц будешь наказана. Короче, сволочи они, эти журналисты.

 

Ярославский вокзал напоминал растревоженный улей. Суета, толкотня, все бегут с тележками, рюкзаками — дачный сезон. Мы обошли здание вокруг и увидели цветочниц — они выстроились под табло с расписанием у входа в кассовый зал и дальше, вдоль кооперативных киосков. Мы встали в середину ряда, между дедком с пышной седой бородой и накрашенной пергидрольной бабенцией.

— Вместо бабушки сегодня, помогаем, — на всякий случай сказала я соседям.

Никто не возражал.

— Девочки, сколько стоят ваши цветы? — Женщина сунула деньги, схватила букет и побежала на электричку. И дело пошло.

Тяжело держать руку на весу три часа кряду. Даже если чередовать. И не передохнешь — как тогда товар увидят?

Через некоторое время мы поняли, что лучше пойдут не букеты, а цветы поштучно. Придумали цену: десять копеек за тюльпан и пятнадцать за нарцисс. Брали неплохо, но все равно мы не продали и половины того, что взяли с собой. Оставшиеся цветы мы просто раздарили — не везти же обратно.

Подсчитали выручку. Почти семь рублей на двоих.

— Пойдем в «Московский», — предложила Танька.

В подземном переходе играл баянист. Я удивилась, какая тут хорошая акустика. Звуки летели вверх и вдаль, отражаясь от облицованных кафелем стен. Сразу захотелось что-нибудь спеть. Например, «Увял цветок» Рахманинова. Но это непросто, там сложная партия.

Под марш «Прощание славянки» мы вышли к универмагу.

— Мне подводка для глаз нужна и черная тушь, — сказала я.

— А мне помада и карты. Старая колода врать начала. Ерунда какая-то выходит, вообще ничего не сбывается.

Гадала Танька отменно. Ее бабушка научила — тройное цыганское гадание. Я сама сколько раз обращалась за советом к оракулу божественной колоды. Свидания и любовные разговоры, подарки и встречи, ссоры и предательства, поездки и другие важные события (набор которых, впрочем, был у карт невелик) сбывались с потрясающей точностью. А расклад «вызовут — не вызовут к доске» вообще ни разу не подвел.

— Посидеть на них не пробовала?

— Весь зад отсидела. Врут, и все. Обиделись, может, на что… Да ну их на фиг. Новые куплю.

Колоду карт атласных игральных в тридцать шесть листов мы нашли в галантерейном отделе среди расчесок, мыльниц и пряжи. Там же я купила черный карандаш для век и коробочку туши-«плевалки». Оставалась помада. Капустнова уже с четверть часа нависала над витриной и никак не могла выбрать тон.

— Розовый возьми.

— Какой-то он морковный.

— А если этот?

— Слишком темный.

— Может, бесцветную? Или блеск?

— Ладно, пойдем. Я на улице еще в палатках посмотрю. Или в переходе.

Пока мы глазели на витрины, баянист ушел. Зато появилась цыганка и торговала на его месте косметикой.

— Бери, дочка, хорошая помада, — она сразу разгадала Танькин интерес. — Перламутровую возьми — самая модная. Вот, тебе подойдет.

Она слегка мазнула по запястью. Тон действительно был очень красивый. Теплый оттенок кораллового нежно переливался в электрическом освещении.

— Сколько?

— Полтора рубля.

— У меня столько нет…

— А сколько есть?

Танька пересчитала мелочь, и оказалось рубль десять.

— А у подружки?

— Только двадцать пять копеек. Остальное на дорогу.

— Ладно, давайте что есть.

Цыганка вкрутила помаду в футляр, надела крышечку и протянула Таньке.

— Будем еще торговать? — спросила Капустнова на обратном пути.

— Не знаю… Может, потом как-нибудь. Я еле простояла эти три часа.

В школу Танька пришла с перламутровыми губами. А я со стрелками и густыми кукольными ресницами. Но долго красоваться не пришлось. На первой же перемене нас отловила директриса и повела в туалет умываться.

— Я все равно потом опять накрашусь, — огрызнулась Танька.

— После уроков делайте что хотите.

Однако исполнить угрозу Капустновой не довелось. К концу занятий губы покраснели, распухли…

 — Анджела Дэвис! Анджела Дэвис! — изводил ее Елисеев.

Танька с испугом осматривала рот в карманное зеркальце.

— Надо было в магазине покупать… Что ты меня не остановила?

— Ничего, красота требует жертв, известно со времен фараонов. — Я рылась в классной аптечке, отыскивая диазолин.

— Это меня духи наказали. За цветы…

— Зато школьные духи — хранят. Что было бы, не попадись мы директрисе?! — сказала я и протянула ей таблетки.

До доктора Моуди, Месмера и Сведенборга мы тогда еще не доросли.

 

 

САХАРНАЯ СВЕКЛА

 

Семь рублей, вырученные за торговлю кладбищенскими цветами, были нетрудовыми доходами. Вскоре всех нас, старшеклассников, ждал настоящий, официальный, заработок — летняя практика.

Нам сразу объявили, что заплатят, — никто бы просто не явился в такую рань. Нам что, мама Лидки Бубенко справки не напишет? Да хоть всему классу: карантин.

Рано утром к школе приходит автобус: мы едем в колхоз, на свеклу. Перекличка; все в сборе. Мы с Танькой пробираемся на длинное заднее сиденье. С нами Брексиха, бывшая математичка, — больше надзирателем быть некому: отпуска. По дороге расспрашивает об учебе, о жизни. Я вижу: ей действительно интересно. Прямо не узнать нашу бестию, как подменили. Говорю зачем-то:

— За тот год я круглая отличница.

— Правильно. И запомни: это нужно только тебе.

Ну что за морали! Вдруг чувствую себя дурой: зачем ввязалась в глупый разговор… Замолкаю, отворачиваюсь к окну. Брексиха тоже чувствует себя неловко. Это передается остальным.

Капустнова отстукивает ритм сандалетой по ножке переднего сиденья: трам-па-па, трам-па-па.

— Кочерыжка, я тебя сейчас вместо свеклы соберу, — обещает Прохоренко.

— Я тебя самого соберу.

Прохор крутит пальцем у виска — что, мол, с дурочки возьмешь.

— Хорошо, что свекла, — говорит Лифшиц. — Я однажды сено собирал, у меня такая аллергия началась! Из носа течет, слезы, кашель, дышать невозможно… Чуть живой приехал. Ни таблеток с собой не было, ничего.

Мы трясемся в пазике по шоссе, проезжаем деревню за деревней, пока наконец нас не привозят на колхозное поле. Еще совсем рано, половина восьмого. На обочине встречает бригадирша — пухлая тетка в красной косынке, будто с агитплаката; на ногах резиновые сапоги по колено. Я смотрю на свои тряпичные китайские кеды и думаю: елки!

Безручкина вообще в сандалиях на босу ногу. Ногти на ногах у нее накрашены. Красила позавчера, а лак уже начал облупляться. Кооперативный, из галантереи в Гороховке, у меня тоже такой есть. Раньше был мамин, а теперь мой: мама не пользуется плохой косметикой, она у нас элегантная. У них на работе все на этом повернуты. Пудра, помада, лаки хранятся в специальном ящичке стола. Из соседних кабинетов приходят одалживаться в мамин тридцать второй.

— Девочки, можно у вас лак взять бордовый?

— Он загустел.

— Я разбавлю.

Тетя Оля, рыжая грация с фигурой, как песочные часы в процедурной, подчеркнутой расклешенной плиссированной юбкой, уходит с флакончиком в руке. Через несколько минут возвращается.

— Спасибо.

В свои три с половиной года я была очень удивлена этой сценой:

— Почему она сказала спасибо? Она же вам разбавляла. Это вы должны говорить.

— Дурочка, она ведь накрасилась нашим лаком.

Тети Лена, Вера и Магда смеются. Всем коллективом.

 

Бригадирша показывает фронт работ: отсюда — и во-он до тех цистерн ваш участок. Рукавицы кому надо — в мешке.

Мы с Капустновой выуживаем из огромного пакета по паре нитяных перчаток. Они больше размера на три и уже все в земле.

— Может, ну их?

— Руки сотрешь.

— Обо что? О свеклу?

— Девочки, посмотрите, там поменьше есть.

Расходимся по бороздам; седалище кверху, гряда между ног. Свеклу нужно вытаскивать за ботву и бросать пока прямо на месте. Когда накопится — перетаскать в общую кучу. Это даже не куча, а ровный широкий круг: вершки наружу, корешки внутрь. По мере того как мы продвигаемся от обочины к цистернам, стенки зеленого колодца растут. Завтра за ним приедет трактор с прицепом: ботва — корм скоту, корнеплоды на переработку.

К полудню поясница болит так, что трудно разогнуться. Все чаще кто-нибудь останавливается и подолгу стоит столбом в борозде. А ведь нам еще две недели сюда кататься.

Лифшиц достает из кармана перочинный нож, разрезает свеклину пополам, круговым движением вырезает из сердцевины конус, пробует с ножа. Я тоже съедаю кусочек.

— Невкусная.

— А по-моему, ничего.

— Перерыв полчаса, — объявляет Брексиха.

— Сиськи! Сиськи! — Прохоренко приложил самые крупные свеклины к груди и носится вокруг урожайной кучи.

— Прохоренко!

— Дневник на стол! — передразнивает Прохор.

— Пойдемте от цистерны отойдем, — говорю я. — Аммиаком разит.

— Дышите глубже, проезжаем Сочи. — Лифшиц артистично зажимает нос рукой.

Мы уходим к свекольным колодцам, достаем из сумок бутерброды, термосы с чаем. Еда кажется фантастически вкусной.

После обеда бригаду навещает проверяльщик от колхоза — жирный вредный Фарид. Он смотрит, не пропустили ли мы свеклу в борозде, и, если таковая обнаруживается, выдергивает и относит.

— Карпухин, чего ползешь как черепаха?! Смотри, другие уже где.

Давно заметила, такие люди всегда цепляются к самым слабым. Карпухин и подтянуться толком не может — он у нас больше по наукам специалист; типичный ботаник: плечи узкие, руки-ноги как спички, на носу очки…

Но — главное не сила, а мозги, свидетельствует опыт мировой цивилизации. На следующий день Карпухин приносит нож, срезает самые пышные свекольные хвосты и, пока не видит Фарид, втыкает их в пустую борозду.

Совершенно правдоподобный рядок пропущенной свеклы красуется посреди поля и ждет проверяльщика.

Фарид уже знает, куда идти. Он видит ряд забытых хохолков — и отпускает Карпухину очередные комплименты.

— Чем смотришь, парень? Очки запотели?

Колхозный комиссар со всей силы дергает за ботву — и! — летит задницей в грязь с обрубком в руках.

— Видите, я ничего не пропускал, — вежливо говорит Карпухин.

Класс помирает от смеха, даже Брексиха ухмыляется. Фарид, злой, как черт, встает и, не отряхиваясь, уходит с поля.

Через месяц в бухгалтерии школы мне выдают двадцать рублей. Двадцать штук новеньких хрустящих рубликов. Настоящий капитал. Я выхожу в коридор и нюхаю их. Пахнут они замечательно.

 

 

ИЗ ПРЯЖИ КОШМАРОВ, ИЗ ЛОСКУТОВ ГРЕЗ

 

Деньги нужны для того, чтобы их тратить, — это я знаю с детства. В деревне дядья научили меня пантомиме: дедушка денежки заколачивает (тук-тук кулаком о ладошку, как молотком), а бабушка — ф-фуй! (легкое дуновение, словно на одуванчик) — тратит!

Как-как?

Смотри еще раз: заколачивает… тратит… Поняла?

Я показала при первых же гостях, встав на стул, как артистка на сцене. Дедушка рассмеялся, чем подтвердил верность подхода.

Что ж, будем тратить. На заработанные в колхозе деньги я решила купить летний костюм. В гороховском сельпо были такие: длинная юбка и блузка без рукавов, ярко-красного цвета. Тонкий хлопок; может быть, даже батист.

Я стояла в примерочной, смотрела на себя в зеркало и думала: чего-то не хватает. «Гольфы нужны!» — сообразила наконец. Отправилась изучать прилавки. Как по заказу, в магазине оказалась пара моего размера и цвета — киноварь, фламенко, красный мак. Ура!

Продавщица сверила чек и стала заворачивать покупки.

— Не надо. Срежьте, пожалуйста, ярлыки. Прямо в этом пойду.

Мне не терпелось надеть костюм немедленно. Пройтись в обновке по райцентру, зайти в книжный, в «Подарки»… начать новую жизнь…

И я зашагала по улицам, совершенно счастливая.

Но эйфория продлилась недолго. Я уже вернулась из Гороховки и шла по лесной дорожке с автобусной остановки. Навстречу стремительной походкой летел человек. Это же папа! Торопится с обеда в институт. Окинул меня взглядом:

— Ты прямо как палач.

И дальше помчался. А я остановилась как вкопанная.

Я вспомнила, как проходили по литературе «Песню про купца Калашникова». Казетта Борисовна задала выучить наизусть отрывок про казнь:

 

Во рубахе красной с яркой запонкой,

С большим топором навостренныим,

Руки голые потираючи,

Палач весело похаживает…

 

Я любила читать стихи с выражением, и все это знали. Вызванная к доске, я стояла и упоенно горланила Лермонтова, вдруг умолкая посреди строки и выдерживая драматические паузы.

— Садись. Умница, «пять». Давай дневник.

Сцена молниеносно промелькнула в голове. Я почувствовала, как нелепо выгляжу. Особенно стыдно почему-то стало за красные гольфы. Я свернула с дорожки, спряталась в зарослях ельника, разулась, быстро скатала их с ног и сунула в карман. А потом, не выходя на тропинку, напролом через лес побежала домой.

 

Сколько тревог моего детства сопряжено с одеждой! Она могла быть связана из пряжи кошмаров, сшита из лоскутов грез, справлена из вериг стыда и отчаяния… Она могла быть и врагом, и союзником, и призом, и наказанием…

О, кусачие шерстяные рейтузы, вязанные в тройную — бледно-розовую, салатовую и сизую — нитку! Цвета эти, прекрасные сами по себе, смешиваясь в лицевых и изнаночных петлях, дают ни с чем не сравнимый оттенок того, что внутри меня. Рейтузы увенчаны валенками, валенки подкованы черными лаковыми копытцами — сегодня сыро. Изнанка у них малиновая и нежная на ощупь. Я почти Серебряное Копытце. Я заберусь на горку и топну, и посыплются самоцветы. Инна Ильинична говорит, я фантазерка. Я рассказываю Коляну Елисееву, что за зеркальной гладью замерзшей лужи живет волшебник. Видишь эту точку? Нет, вон ту, черную. Это он и есть. Просто он заколдован, заморожен во льду. Он превратился в пятнышко, но если захочет, он выйдет. Веришь?

Верю, тихо говорит Колян.

А вот еще один.

Двенадцать детей с копытцами стоят плотным кольцом и считают в ледяной корке черные точки, пока Борька Тунцов не догадывается, что волшебников можно выковыривать, как изюм из сухарей. Нужна острая палочка. Палочки водятся под деревом. Но сейчас под деревом сугробы. Тогда можно пальцем. Наташка, подержи варежки. И мои, я тоже хочу спасать волшебника. И я хочу.

Что вы делаете!

Инна Ильинична, мы спасаем волшебников.

Каких волшебников?!

Они живут во льду.

А ну быстро варежки надели! Где твоя вторая варежка? Хватит мусор выколупывать. Ты что, не видишь, это шелуха от семечек.

Она говорит, это волшебник.

Руки ледяные! Всё, четвертая группа, прогулка окончена. Строимся. Где твоя пара? Да надень ты варежку наконец!

В раздевалке я смотрю на свои ноги. Я смотрю на свои ноги и думаю: это я. Валенки слезают с трудом — пальцы почти не слушаются. Рейтузы похожи на то, что есть внутри меня.

Внутри меня есть рвота. Я с удивлением обнаружила это в больнице — грипп с осложнением на бронхи — после завтрака холодной манной кашей с комками. Сама будешь стирать! — говорит нянечка. Вот тебе мыло, вон раковина.

Боже, это так увлекательно — стирать! Я стираю первый раз в жизни. Самозабвенно, тщательно намыливаю коричневые колготки. В воде они кажутся почти черными. Вода в кране холодная. Тру одну колготину о другую. Долго полощу под струей. Мне завидует Верка из первой палаты. Я уже забыла о том, что внутри меня есть нечто отделимое. Еще кое-что, кроме какашек. Какашки — это, в общем, даже не я. Они появляются в горшке как бы сами собой. Я этого не вижу. Они — где-то сзади. А рвота — она спереди. Тут уже никакого сомнения, что это я.

 

Рейтузы колются просто немилосердно — хочется расчесывать ноги до пунцовых полос. В пряжу вплетена нитка верблюжьей шерсти, мама добавила ее для тепла. Польза должна преобладать над комфортом. Зато практично. Зато немарко. Зато не промокнешь. Мамино любимое слово в вопросах одежды — зато.

Ну и пускай — зато. Зато у меня есть три вещи, которые я люблю. Белая кроличья шубка, кроссовки и голубое платье с черными кружевами.

Это не так уж и мало, у нас в семье одежда вообще дефицит. А так иногда хочется блеснуть. Вон Танька Капустнова — постоянно появляется в чем-то новом. У нее есть сапоги на молнии — как у взрослой! Сбоку подошвы в кружочке написано: «Заря». И у Безручкиной такие есть, а больше ни у кого. Второй год прошу на день рождения эти сапоги — а в результате здоровенная, с меня ростом, неудобная рыжая кукла (бабушка, чем ты думала!) и конструктор «Юный строитель» из деревянных брусочков. Волшебник, преврати конструктор в сапоги «Заря»!

Реветь или нет? Родители едут в отпуск в Болгарию.

— Веди себя хорошо. Мы привезем тебе кроссовки.

— А сапоги на молнии там есть?

— Не знаю, — говорит мама. — Это в Москве, в «Детском мире» надо искать.

Целый месяц я буду под присмотром бабушки. Не взяли меня в Золотые Пески, дома оставили. Надо, наверное, все-таки немного пореветь.

— Если сейчас же не прекратишь, я ухожу спать к тете Наде.

Бабушка встает с постели, сует ноги в тапки, накидывает поверх ночнушки халат. Пожалуй, не стоило. Подождем кроссовки.

Удивленная, как молниеносно подействовала угроза, бабушка с минуту стоит у двери, потом снимает халат, вешает на крючок, заходит на кухню, возвращается с рюмочкой в руке и вливает мне в рот горький пустырник. После этого снова ложится. Скрипят пружины. За окном лает собака. У соседей тарахтит стиральная машинка. Наконец все стихает.

Через месяц я прихожу в сад в новеньких белых кроссовках.

Вся группа любуется, какие у меня

 

замечательные,

восхитительные,

ослепительные

заграничные

кра-сот-ки.

 

Это триумф. Я королева. Сейчас я лопну от счастья.

 

Еще у меня есть шубка. В деревне многие разводят кроликов; завел и папа. Во дворе, прямо под открытым небом, у нас настоящий крольчатник — клетки из деревянных бочек. В передней стенке — сетчатая дверка, прицеплены поилки, дно устлано опилками. Клетки стоят на брусьях, высоко над землей, и оттого кажутся немного сказочными — на курьих ножках.

— Хочешь посмотреть?

Папа отрывает меня от земли, подносит к бочкам.

Зверьки сидят нахохленные, с прижатыми ушами — холодно. Жуют корм. Пушистые, белые. Есть и крольчата.

Я просовываю сквозь решетку морковку — мама специально дала, даже помыла. Папа крепко держит за подмышки. Я болтаю в воздухе ногами и смотрю, как крольчиха, смешно шевеля щечками, с хрустом грызет подношение.

На мне кроличья шубка, но я никак не соотношу ее с нашими белыми великанами. Шубка — это шубка, кролики — это кролики.

Еще у меня есть кроличья шапочка, но она мне не нравится: завязка врезается в шею, сильно давит подбородок.

А в шубке тепло и удобно.

 

А платье! Мое прекрасное голубое платье с черными кружевами! Надо сказать, почти все для меня мама на самом деле устраивала для себя. Когда ситуация требовала подарка (день рождения, например), она заранее шла в «Детский мир», выбирала понравившегося медведя или кота и прятала его на полках, заваливая другими игрушками, чтобы никто не купил, — а назавтра приходила со мной и, порывшись, извлекала на свет.

— Посмотри, какой красивый! Палевый! Один был такого цвета. Нравится?

На меня глядел уродливый плюшевый зверь.

— Это не кот…

— Как же не кот, видишь, у него усы.

Но, может быть, это — действительное красиво? Может, это и есть красота, раз мама так говорит?

Она ведет меня за руку к кассе. Я в растерянности. Я чувствую себя обманутой, но нельзя же реветь, когда тебе дарят подарок.

Нет, все-таки он уродливый. Просто она зачем-то хочет его себе.

Но однажды мама сотворила чудо мне. «Какое ты хочешь, чтобы я сшила платье?» — спросила она. Наверное, надо было к новогоднему утреннику, а может, и просто так. Я не думала и секунды. Голубое с черными кружевами, какое же еще!

И… она сшила, как я сказала. Все по-честному. Лазоревый атлас в мельчайший цветочек, юбка солнце-клеш, на подоле и лифе оборки — пышные черные рюши.

Не знаю, что за творческий вихрь на нее налетел, но получилось великолепно. А я познала нечто важное в тот день: чудеса случаются иногда, просто их нужно дождаться. Ради этого мы, наверное, и живем.

Вот за это я ей по-настоящему благодарна.

 

 

УЧИТЕЛЬ ХИМИИ

 

Возвращаться домой после школы не хотелось. Что там делать? Бабка Героида снова приехала в гости, целый день шляется по квартире, вечно что-то моет, протирает, перекладывает с места на место. Или сидит и смотрит свой телик. Один глаз в экран, второй на меня вывернут. Прямо в темечко метит. Контроль. Жалко, что заклятье, как в «Крошечке-Хаврошечке», нельзя сказать: спи, глазок, спи, другой.

Уроки я делала быстро, я как пирожки их пекла (мама об этом сообщала подругам с гордостью). Раз-два, тяп-ляп — за час все готово. Пианино — еще час. А дальше… Куда время девать? Гулять? Без Лифшица скучно, с Танькой неохота. Одной тоже плохо. Тошно.

Я полюбила дежурить после уроков. Я даже менялась с теми, кому было лень. Не бескорыстно, разумеется, нет. За яблоки и бутерброды.

Пока у Казетты болело сердце, классом руководил химик Руслан Русланович Алаев и мы убирали новый порт приписки — кабинет химии. Алаев всегда оставался проверять тетради в школе — так ему было спокойнее. И вот он сидел и правил валентности в соединениях. А я занималась уборкой. Мыла доску, два-три раза, тщательно, чтобы не оставалось разводов, вытирала пыль с подоконников, поливала цветы. Потом наступала очередь полов. Чтобы их помыть, надо поднять стулья на парты, набрать ведро воды, снять с батареи тряпку, намочить, надеть дыркой на черенок швабры, расправить внизу по деревянным плечам. Ать-два, ать-два — как юнга, всем корпусом. Вжик-вжик по проходу. И под партами. И под шкафами. И под батареями, будь они неладны. На этом обязанности дежурного заканчивались.

Я надраивала половицы и думала о Сашке. После того как нас застукали на диване, Лифшиц почти перестал со мной общаться.

— Пошли ко мне видак смотреть? — предложил тогда Лифчик. — Предки на даче. У меня «Розовая пантера» есть и Чак Норрис.

Его отец, профессор, известный минералог, часто ездил за границу на конгрессы и однажды привез электронное чудо с дистанционным пультом. Это был первый видеомагнитофон в поселке, «сони», как помню.

— Пошли, — обрадовалась я.

Видак стоял на почетном месте в родительской комнате. Сашка налил нам по рюмке бренди, поставил кассету и выключил верхний свет. Темнота друг молодежи, сказал он многозначительно. Мы сели на мягкий плюшевый диван и утонули в нем.

Я пришла в модном свитере с асимметричным рисунком — тоже заморский подарок, родители в Югославии купили. У него были широкие, слегка расклешенные рукава. Этим воспользовался Сашка. Надо же, какой мальчик изобретательный — брел, брел и забрел. Рукой в мой рукав. Пробрался выше… выше… левее… Саш, это уже не рука…

Мне было приятно. Но для порядка я сказала:

— А если я тебе в штаны залезу?

— Возьми его в руки, сожми его крепко, он станет упругим и твердым, как репка, — Лифчик чмокнул меня в шею.

— Дурак! — Было б чем огреть, я бы огрела. Хотя не очень-то разбежишься, когда в рукаве чужая рука, и держит тебя за грудь.

— Что ты дергаешься, загадка детская. Снежок.

Мне вдруг стало смешно.

— Лифчик и есть лифчик, — хихикнула я.

— Подходит размер? — Лифшиц сильнее сжал мою грудь.

— Чуть-чуть тесновато.

Ослабил.

— Впрочем, нет. Нормально…

Внезапно включился свет. Мы так увлеклись, что не заметили, как вошла Сашкина мама. Лифчик покраснел и выбежал из родительской комнаты. Мне пришлось выскочить за ним. В коридоре он посмотрел на меня так… так, словно это я залезла при матери ему в трусы, а не он ко мне в рукав свитера. Я развернулась и пошла домой.

 

— Хочешь чая? — У Руслана был кипятильник. — Давай только закроемся, а то не положено.

Мы зашли в лаборантскую комнатку, где хранилась химическая посуда и реактивы.

— Из дистиллированной воды?

— Из простой, из-под крана. Препараты у меня по выдаче.

— Мы с папой пили из дистиллированной. Он из института приносил.

— Понравилось?

— Очень вкусно. Подсолить только надо немного. И соды щепотку бросить.

Руслан достал из шкафчика круглую жестянку, вынул оттуда пачку заварки, распаковал фольгу, вдохнул аромат чайного листа.

— Попробуй.

Я взяла душистый кубик в руки, понюхала, вернула обратно.

— Любимый сорт. Байховый, грузинский. Как пахнет… Эфирные масла.

Чай был самым обычным, но мне казалось, что пахнет прекрасно.

— Знаешь формулу масла?

— Подсолнечного?

— Например.

Руслан взял мел, подошел к доске и нарисовал что-то невообразимое со многими разветвлениями.

— Ничего себе…

Я вспомнила, как четырех лет от роду подловила маму, когда она рассказывала, что все, что есть в мире жидкого, состоит из воды.

— И масло?! — воскликнула я, увидев бутылку на подоконнике.

— Молодец, — похвалил папа, — соображает голова.

Руслан стоял и улыбался. Узор на доске впечатлял. Никогда я, наверное, не запомню эту формулу масла, да и зачем она мне.

Химик положил мелок обратно в коробку, сполоснул руку, вытер о крошечное полотенце.

— Тебе крепкий?

— Покрепче.

Алаев бросил щепотку, вторую… Заваривал он прямо в химической посуде из тонкого стекла. Я всегда боялась, что мензурка лопнет от перегрева, но у Руслана никогда ничего не лопалось, не разбивалось, не взрывалось и не возгоралось. Однажды, правда, он специально облил руку спиртом и поджег — а потом моментально затушил, обернув полотенцем, — демонстрировал, что горение без кислорода невозможно. Две секунды кисть полыхала как факел. За этот фокус Руслана зауважал даже Елисеев.

— У меня яблоко есть.

— Тащи.

Руслан достал из кармана халата перочинный ножик, разрезал антоновку на четвертинки, выковырял семечки и ловко с двух метров отправил щелбаном в мусорное ведро.

— Не сидится дома?

— Не сидится.

— А погулять?

— Не гуляется.

— А на музыку?

— У меня нет сегодня.

— Ты знаешь, вы такие странные, — думал он вслух, — и детскость… и взрослость… одновременно…

Я томилась за столом, уронив голову на руки, как пес на лапы.

— Можешь почитать, пока я проверяю. Я тебе Драгунского принес. «Он упал на траву». Хорошая повесть.

— Не читается что-то, Руслан Русланович.

— Попробуй, начни. Там про дружбу.

Я сидела и читала Драгунского до вечера, пока Руслан не собрался уходить. До конца оставалось совсем немного.

— Спасибо. Можно, я закладку оставлю?

— Возьми домой, — сказал Руслан. — Дочитаешь, вернешь.

Это было последнее наше чаепитие. Через неделю Алаева нашли повешенным в гараже. От отца ему досталась машина, старый ушастый «запор», и Руслан часто возился с ним после работы. Однажды он не вернулся вовремя домой. Жена всполошилась, пошла в гаражи. Дверка в воротах была не заперта. Жена включила свет и увидела. Руслан висел справа в углу. Он был уже два часа как мертв.

Опера написали — самоубийство. Не может быть! — билась в истерике жена. Я тоже думаю, не может быть. Это как с Маяковским — кому придет в голову стреляться, только что купив новые ботинки? А Руслану в тот день дали зарплату. А еще он собирался с нами в поход.

Деньги. Их при Руслане не оказалось. Это было единственным аргументом, за который могла уцепиться жена. Но следователь сказал: не доказательство. А улик и свидетелей никаких. Никто ничего не видел, не слышал…

Неделю нам заменяли химию математикой, а потом РОНО прислало красавицу Анну Петровну Румянцеву, в которую мужская половина класса влюбилась незамедлительно. Успеваемость по химии не снизилась — мы продолжали получать «четверки» и «пятерки». Классное руководство вернули Казетте. Мыть полы за других в ее кабинете уже не хотелось.

Лифшиц так и не разговаривал со мной после той глупой истории с видаком. Я все думала, может быть, объяснимся, помиримся — но нет. А я бы его простила.

Да, забыла сказать. У меня осталась книга Драгунского. «Он упал на траву». Про дружбу. Я не стала возвращать ее жене Руслана. Хотя, наверное, это неправильно.

 

 

ТРИ ПОМИДОРА

 

Я все помню. Он сидел на лавочке у моего подъезда с Андрюхой Хайдером. Свое прозвище Хайдер получил из-за шапочки — точно такую же черную вязаную «пидорку» носил американский доктор, которым нам когда-то пропилили все мозги на политинформациях. В середине восьмидесятых его каждый день показывала программа «Время», про него писали газеты и журналы.

— Смотри уже тощий какой, одни глаза. Помрет еще, правда… — вздыхала бабушка.

— Не дадут. За ним весть мир следит.

Тогда в Советском Союзе никто не догадывался, что это перформанс. Откуда нам было знать, что корреспондент Гостелерадио в Вашингтоне придумал шоу и снимал по пять сюжетов на дню, переодевая астрофизика — который вовсе не сидел каждый день у Белого дома — в разные костюмы, чтобы голодовка казалась непрерывной.

Андрюху Хайдера я знала, а его друга нет. Видела парня несколько раз — в библиотеке, на дискотеке, — и все. Я поздоровалась и зашла в подъезд. Пока поднималась на четвертый этаж, подумала: а почему у нас горит окно на кухне, светло ведь еще. Вышла из лифта, нажала кнопку звонка. Никто не отозвался. Странно. Я поискала в карманах ключ, открыла. Шагнула через порог и споткнулась о тело.

Папа лежал на полу, разметав руки. Он был в верхней одежде и в ботах-полуторках. Рядом валялся раскрытый портфель и связка ключей. Я притворила дверь и бросилась вниз, к Андрюхе.

— Парни! — сказала я. — Нужна помощь. Мой папа то ли умер, то ли пьяный. Упал в прихожей. Надо на кровать перетащить.

Они вскочили со скамейки и побежали в квартиру. Папа неподвижно лежал в той же позе. Андрюхин друг склонился над ним и нащупал пульс.

— Дышит! — сказал он. — Значит, пьяный. Точно, пьяный — запах есть. Андрюх, давай за ноги. Куда тащить?

— В ту комнату. Осторожно, угол! Тебя как зовут?

— Богдан его зовут, — ответил Хайдер. — Он, между прочим, давно хотел с тобой познакомиться.

— Ясно. Богдан, руку ему выверни вперед. Ага, вот так.

Папу сгрузили на диван. Он не подавал признаков жизни.

— Активированный уголь есть? Надо, чтобы он его выпил. В смысле, проглотил.

— Где-то был, — я побежала искать аптечку.

Парни разжали папе зубы, я положила в рот таблетку и только хотела влить полстакана воды, как вдруг папа пожевал губами и, не приходя в сознание, с силой выплюнул таблетку прямо Хайдеру в глаз. Как верблюд. Рефлекторно.

— Черт!! — выругался Хайдер.

— Жить будет, точно, — подытожил Богдан. — Надо набок повернуть, а то будет блевать, захлебнется. И тазик принеси. К утру должен прочухаться. Только одного его не надо оставлять, на всякий случай.

— Может, побудете пока со мной? Гребенщикова послушаем. Я картошку на ужин пожарю.

Хайдер отказался, заявил, что не может — мать ушла без ключей, — а Богдан остался караулить папу.

Рано утром папа нас обнаружил. Спящими на моей узкой девичьей кровати. Мы были одеты, мы лежали поверх одеяла, — но папу это не смягчило.

Богдана он спустил с лестницы, вышвырнув вслед его кеды, а мне дал затрещину.

— Это нечестно! — орал Богдан на весь подъезд с первого этажа. Но папа не стал его слушать.

— Ты пьяный был, ты чуть не помер. Мы тебя караулили, — сказала я мрачно.

— Где мои три помидора? — набросился папа. — У меня тут лежали три помидора. Вы что, их съели? Где они?

— Никто не брал твои помидоры. Искать надо лучше. Вон они в миске на подоконнике.

Папа молча крошил помидоры, как на салат. Посолил, поперчил, залил подсолнечным маслом. Сел завтракать. Я, ускользнув из поля его зрения, вышла на балкон.

Богдан сидел на лавочке. Он знал, что я выйду. Он помахал: привет! — покрутил у виска и улыбнулся. Я развела руками и жестом показала, что сейчас спущусь.

Был очень ранний розовый час, даже с собаками еще никто не гулял. Мы сели на край песочницы и стали ждать, когда совсем рассветет. А потом пошли к Богдановой маме, и она накормила нас завтраком.

— Ну и придурок твой папа, — сказал Богдан, — как ты только с ним живешь… Кошмар на улице Вязов… Хочешь, выходи за меня замуж.

— Что, прямо сейчас?

— Когда угодно.

— Я подумаю.

Я говорила совершенно серьезно, и он тоже. Мы так устали за ночь, так не выспались, что просто не было сил на интригу, кокетство и прочие скрытые смыслы.

А может быть, дело не в этом. Богдан вообще был другой, я сразу почувствовала. Это какой-нибудь Хайдер заржал бы и гаркнул: «Шутка!» — а я: «Смотри, дошутишься!» И отвесила бы ему смачный фофан. А он бы в ответ: «Драчливых баб точно замуж не берут!» Или еще какую-нибудь гадость. Да только где он, Хайдер? Спит еще, наверно. Под толстым пуховым одеялом. Ну и пусть себе спит. Помог, сколько смог, и ладно.

 

 

СКАМЕЙКИНЫ ДЕТИ

 

Был неприятный, мокрый, промозглый октябрьский день. Моросило. За шиворот попадали холодные тонкие струйки. Мы сидели с Хайдером на детской площадке у Дома культуры, за столиком, похожим на птичью кормушку, и пили дешевое пиво.

Вообще-то школьникам спиртное не продавали, но в продмаге работал старший брат Андрюхи, поэтому нас как своих отоварили без очереди и без лишних слов. На закуску можно было взять печенье, но я не любила «Юбилейное», а Хайдер — шоколадное, и мы решили пить так.

Когда наш рассудок уже порядочно затуманил напиток шведского короля Гамбринуса, мы увидели нечто.

С безлюдной аллеи на нашу площадку свернул пожилой человек и направился к одной из скамеек. Но, не дойдя до нее полуметра, вдруг остановился и присел на корточки. Оперся о верхний край скамеечной спинки, вытянул ноги назад, а руки расправил в локтях, оказавшись таким образом в положении гэтэошника, обреченного на нормативы по отжиманию.

И тут началось самое интересное.

Приняв эту странную позу, гражданин быстро и резко стал выполнять известные телодвижения. Он отжимался, буквально-таки елозя ширинкой по мокрому сиденью.

Мы переглянулись и тихо прыснули. Гражданин нас не замечал.

— Детей!.. скамейке!.. делает!.. — сказала я, подавившись от хохота. Хайдер тюкнулся носом в столик. Но поскольку глазеть на такое интимное дело вроде как неприлично, мы отвернулись и открыли еще по бутылке. Прошло минут пять.

— Смотри! — дернул Хайдер меня за рукав. — Он и этой скамейке решил удружить.

Действительно, человек уже обслуживал следующую. Сумасшедший! Мы захлебнулись от смеха. Мы показывали на него пальцами и многозначительно крутили у виска. Человек медленно передвигался по аллее, переходя от скамейки к скамейке, пока не скрылся из виду. Мы сдали посуду в ларек, взяли еще «Жигулей» и ушли…

И только потом, много позже, я узнала, что таким образом — отжимаясь от стенки, скамьи, перил, садовой оградки — человек может самостоятельно снять приступ астмы.

 

 

ВЕТРЯНКА

 

Обязательно надо купить эти дивные брючки. Расклешенные, на бедрах, цвет — густая зеленка, бриллиантовое зеленое, как пишут на пузырьках. Все кавалеры будут мои. Главное только, ветрянкой не заболеть. А то в прошлый раз, когда у меня появились такие штаны, с той разницей лишь, что не «левайсы», а «райфл» — мама урвала в командировке, чем очень гордилась, да-да, настоящие итальянские «райфл», — я тут же схватила ветрянку. В ансамбле смотрелось очень эффектно. Тогда, в пятнадцать лет, я ничего не знала о поп-арте и Энди Уорхоле, но, думаю, это было оно.

Натянув чудо-брючки, я разглядывала себя со всех сторон. Все хорошо, но оттенок… не слишком ли ядовит? Какой-то он истошный. Зато внимание привлекает. Нет, будет раздражать.

Помучившись у зеркала, передумала и купила синие. Так что ветрянка мне не грозит. Хотя бы благодаря иммунитету. Та, первая, — школьная, — была драматическая. Она налетела вместе с любовью, наверное, тот же ветер принес. Меня угораздило заболеть сразу после каникул, посреди зимы, хотя погода стояла аномально теплая, плюсовая. Я сразу не поняла, что со мной. Симптомы были странные. На голове набухли шишки, много шишек. Я перепугалась и поехала к другу — Богдан лежал в районной больнице, косил от армии. Вызвала его из палаты. Он вышел на крыльцо, закурил.

— Я чем-то заболела. Серьезным чем-то, не знаю. Шишки на черепе, температура тридцать восемь и пять, все тело болит. Никогда такого не было.

— Зачем же ты приехала больная?

— Тебе сказать. Может, я вообще умру. Может, это СПИД.

— Не умрешь, не бойся. Дурочка. Поезжай домой, врача вызови.

Я попрощалась с Богданом, взглянула на стеклянную табличку «Приемный покой» и пошла на автобусную остановку.

К вечеру температура поднялась еще на градус. Я вся покрылась водянистыми пузырьками, но я этого не видела, потому что лежала с закрытыми глазами и мычала.

Пришла с работы мама, с ходу поставила диагноз, взяла зеленку, обмотала спичку ваткой и расписала меня под хохлому.

— Прямо в тон твоих джинсов, — сказала она. — Хорошо, что Богдан в больнице. А то увидел бы, испугался и убежал.

— Я сегодня у него была. Днем. Навещала.

— Ты его не целовала?

— Нет. Народу было много вокруг. — Вообще-то целоваться с Богданом я любила.

— Может, и не заболеет. Может, еще пронесет. Парень крепкий.

— Это надолго?

— Недели на две. Он когда выписывается?

— Десятого февраля.

— Успеешь поправиться.

Утром пришел врач, открыл справку и велел больше пить. Температуру сбили аспирином. Шишки прошли сами собой. Весь день я читала, смотрела телик или спала, и было мне в общем-то неплохо. Вечером мама подновила хохлому и опять вспомнила про джинсы.

 

Популярная медицинская энциклопедия досталась нам в наследство от тети. Я взяла с полки том, куда попадала буква «в», и стала изучать свою болезнь.

«Ветрянка, или ветряная оспа, — было сказано в книге, — высокозаразное инфекционное заболевание преимущественно детского возраста, характеризующееся пузырьковой сыпью». Угу, я впала в детство, подумала я. «Возбудитель — вирус из семейства герпесвирусов, во внешней среде нестоек и погибает через несколько минут. Источник ветрянки — больной человек. Передается ветрянка воздушно-капельным путем. Заражение через третьих лиц и предметы, бывшие в употреблении у больного, практически исключается ввиду малой стойкости вируса во внешней среде. После ветрянки развивается стойкая невосприимчивость. Повторные заболевания ветрянкой бывают крайне редко». Что ж, это радует. «Начало болезни острое. Появляется слабость, повышается температура тела до 38 °С, и на коже любого участка тела, в том числе и волосистой части головы, обнаруживается сыпь. Вначале это пятнышки розового или красного цвета, с четкими контурами округлой формы. Через несколько часов на них образуются прозрачные блестящие пузырьки от 1 до 5 мм в диаметре, похожие на капли воды. Через 2–3 дня пузырьки подсыхают и дают плоские поверхностные корочки, которые спустя 6–8 дней отпадают, как правило, не оставляя после себя рубцов». А если не как правило? У Таньки Капустновой остался шрамик над бровью, она болела…

— А ты не расчесывай, — сказала мама. — Не будешь чесать, и все заживет ровно.

«Лечение ветрянки ограничивается постельным режимом на 6–7 дней, молочно-растительной пищей, обильным питьем и гигиеническим уходом. Особое внимание уделяется чистоте постельного и нательного белья. С целью ускорения подсыхания пузырьков рекомендуется смазывать их 10% раствором марганцовки или бриллиантовым зеленым. Для предотвращения расчесов кожи необходимо следить за регулярной короткой стрижкой ногтей…»

Я захлопнула книгу, втиснула ее обратно в шкаф и посмотрела на свои лиловые перламутровые ногти. Нет, и не уговаривайте, я этот маникюр три месяца растила и полдня делала. Лак был американский, фирмы Wet’n’Wild, в переводе «мокрый и дикий», — мамина сестра привезла из загранки вместе с духами «Беверли-Хиллз». Моим ногтям вся старшая школа завидовала, и средняя тоже, да и младшая бы присоединилась, если понимала бы чего. С таким маникюром из-за какой-то несчастной ветрянки я не расстанусь. Придется себя контролировать.

— Надоела мне эта зеленка, — жаловалась я маме, когда она, обернув ваткой спичку, обновляла крапчатый узор.

— Зеленка надоела? Давай сменим образ.

Мама решила — пусть я у нее буду разноцветная. На следующий день во время обеденного перерыва она сходила в аптеку и принесла небольшой пузырек с надписью «Фукорцин». Лекарство оказалось вязкой, мазучей жидкостью темно-красного цвета. Теперь лицо у меня было в красную крапинку, а руки и туловище, как и прежде, оставались зелеными.

— Посмотрите-ка на нашу королевичну… Вот если бы и Вовка заразился, я бы вас тогда отдельно разукрашивала: тебя зеленым, а его красным, — издевалась мама. — Нет, наоборот: тебя красным, ты же девочка.

Но брат гостил у бабушки, ему мой вирус был не страшен.

 

Прошла неделя. Я была дома одна, когда в дверь позвонили. «Папа на обед», — подумала я и распахнула створку, не посмотрев в глазок. На пороге стоял Богдан. Получается, его раньше отпустили. Я вспомнила вдруг, что вся красно-зеленая, и в ужасе захлопнула дверь обратно.

Он все понял.

— Открой! — закричал он. — У меня была ветрянка! Была!

Я стояла под дверью и молчала.

— Я все равно не уйду, пока не откроешь.

Он колотил минут пять. Потом я все-таки открыла. Я не выдержала.

— Царевна-Лягушка… Ну что ты, как маленькая. Первый класс, вторая четверть.

В прихожей висело зеркало. Я взглянула на себя, красавицу, и подумала: если сейчас не ушел, будет любить хоть лысую, хоть с усами. Подумала и успокоилась. Мы пошли на кухню, и я напоила его чаем с творожными пирожками, он их обожал. С тех пор и пеку ему эти пирожки, «хозяйские» — мало теста и много начинки. Но это уже из других, из взрослых историй. Как-нибудь расскажу.



[1] Одно из клинических проявлений дизентерии.

[2] Уродливые (англ.).

[3] Здесь: странные (англ.).

 


Проголосуйте за понравившееся произведение. Выберите от одной до пяти звезд.
Всего голосов: 29

Комментарии

Спасибо за рассказы. Вроде об обыденном, но так живо, естесственно и к написанию не придраться. Читала запоем и с упоением.
А будут ещё "взрослые истории":)? И можно ли ещё где-то с чем-то из вашего ознакомиться?

Да, вот здесь можно скачать книги бесплатно - пираты украли...
lib.rus.ec/a/85522

Добавить комментарий

Plain text