23 апреля состоится церемония награждения читательского этапа конкурса Добрая Лира. Церемония пройдет в Доме Учёных (Дворец великого князя Владимира). Начало в 14.00.
23 апреля состоится церемония награждения читательского этапа конкурса Добрая Лира. Церемония пройдет в Доме Учёных (Дворец великого князя Владимира). Начало в 14.00.
Повесть.
Моей маме,
Ольге Яковлевне.
Внучка в три года начала просить меня:
- Дедушка, налисуй мне кошечку или собачку… Налисуй мне лечку (то есть – речку). И чтобы по ней плавали уточки… - Иногда просила нарисовать ей человечков.
И я выполнял её просьбу – рисовал. Но как это всё получалось – смешно смотреть. Однако ей нравилось. Даже пыталась перерисовывать что-то с этих шедевров. А то и сама что-то к ним пририсует. Занятие для неё, похоже, не обременительное. И я, поглядывая на её рисунки, ловил себя на мысли, что есть в этом маленьком человечке зернышко таланта. Ей три года, а рисует на уровне, пожалуй, пятилетнего ребёнка, а то и старше. Схватывает какие-то формы, пусть даже фантастических существ, но они получаются у неё все-таки образными, понятными. Я, разумеется, похваливал её старания, что-то подправлял в рисунках моей маленькой художницы. Но рисовал тоже едва ли лучше ребёнка. Потому как талант мой давно рассеян, потерян. Ведь талант как таковой, сам по себе, не может быть величиной постоянной, его может даже и не быть. Но стоит душе настроиться, отчего-то возгореться однажды, и он начнет проявляться. А там уж всё зависит оттого, как вы его встретите, и как будите развивать дальше, и в каких условиях он будет шлифоваться. Иногда ему нужна мудрая рука родителя, наставника, и он разовьётся. А когда достаточно всего лишь какого-нибудь незначительного случая, даже намёка достаточно, чтобы этот талант загубить, срубить тот душевный расточек.
Я вот, например, знаю одного человека, который любит петь. Но не поёт. В детстве её раз одёрнули - сфальшивила девочка по неопытности мелодию песенки – и всё, замкнулся маленький человечек. И умерла её песенка. А голос у этой женщины мягкий, и душа в ней широкая. Чуть бы ей в ту пору подсказать, да в более мягких тонах или интонациях и, глядишь, была бы ещё одна Людмила Зыкина, или Ирина Архипова.
Вот примерно такое же произошло когда-то и с моей дочерью. Дочь начала рисовать тоже рано. Но тогда я ей не помогал. И вообще, избегал с ней данных упражнений, отговаривался, слагаясь на занятость и прочие причины. Однако, тем не менее, прогресс в рисовании у неё наблюдался. Вначале она рисовала так же, как её дочь сейчас. Со временем – лучше. Потом, когда народился братик, она рисовала для него. И ему не приходилось в её рисунках разгадывать, что на них изображено: человек, лошадь, дом ли, - не в пример некоторым художникам, которые, дожив до глубоких седин, всё ещё рисуют каких-то уродцев, оправдывая свои творения детским мировосприятием. Дескать, дети именно так видят мир их окружающий. Мол, незачем нагружать их изысками, четкими формами, совершенством. Палка, палка, огуречик – вот и вышел человечек... Но, чем старше становишься, тем больше встречаешь людей, отношение к искусству которых так и остается на уровне детского восприятия – поверхностным, неглубоким. И не отсюда ли отношение отдельных к окружающему миру, осознание его и их бездушие? Воспринимают мир утрированно, абстрактно, не испытывая к той же природе душевного трепета, а к человеку – любви, к ценности его жизни. И, к сожалению, в изобразительном искусстве эта тенденция доминирует.
Так вот, что касается моей дочери, в ней заметен был прогресс, и в рисунках наблюдались осмысленность, изображения близкие к реальности. Уже к школе она умела рисовать и неплохо. Но, как говорится, рисуют дети - пусть забавляются. Однако дочь настолько тогда осмелела в художественном творчестве, что замахивалась на более сложные сюжеты и даже портреты: матери, отца, бабушки, дедушки. Словом, она не стояла на месте, развивалась её творческая индивидуальность. От неё вирусом творчества был заражён и братик. Подрастая, он следовал за ней, подражал ей в тех упражнениях. Но над ними какого-либо руководства, поощрения, тем более назидания не было. Хотя, если бы их немного поддержать, поощрить бы в то время, а лучше – отдать в какой-нибудь кружок, или же в изостудию, то, кто знает, быть может, из них получилось бы что-нибудь, в смысле - мастеров кисти. Но в моей натуре ничего подобного не проявлялось. Наоборот, я отстранялся. Я не стремился потакать их способностям, если не сказать хуже. И моё внешнее безразличие, разумеется, сказалось на их дальнейшей судьбе, и потому, пройдя обязательную увлеченность к рисованию, они пошли по другому жизненному пути, избрав далеко не творческие специальности. Хотя дочь, уже для своей дочери, рисует эскизы на белой бумаге и, надо сказать, не бездарно, но на уровне дилетантском.
Глядя на рисунки внучки на протяжении двух-трёх лет, я с грустью вынужден был констатировать: и у этой пигалицы устойчивая тяга к рисованию! И не просто абы что, и абы как… Вот взять хотя бы сегодняшний рисунок. Ну, чем не произведение искусства! В пять лет и так рисовать - откуда это? И откуда вообще в нашем роду (начинаю отсчёт от себя, поскольку всех предшествующих родственников отца и деда с прадедами я не знаю, тем более об их способностях) сидит этот расточек, который уже третье поколение пытается вырасти в нас в нечто оригинальное, талантливое? И который я умышленно подавляю и заглушаю.
Давно известно, что дедушки и бабушки сильнее любят своих внуков, чем детей. Быть может, это происходит из-за призабывшегося чувства нежности к своему первому родному существу за долгие годы его взросления. Душа обновляется с внуками. Так вот, я один из них, из тех дедушек. И сейчас, глядя на маленького человечка, склонившегося над листом бумаги, у меня в душе возникает какое-то странное чувство похожее то ли на раскаяние перед её матерью, то ли перед собой. Но теперь смотрю на способности внучки более терпимо, даже готов, кажется, на содействие. И потому, наверное, буду ей потворствовать, и на этот раз всё же постараюсь отдать её в изостудию, и даже оплачивать эти занятия. (А когда-то, даже бесплатно не хотел обучать дочь и сына.) Видимо, тут как раз и проявляются качества, определяющие отношения родителей с детьми и с внуками, то, что не дозволенно было первым, позволяется нами их чадам. Они, эти чувства, и смягчают во мне былую принципиальность, которая некогда затаилась в сознании и в душе пополам с горечью, что почерпнута мною в детстве от пережитого разочарования и обиды. И если в молодости моё поведение можно было воспринять за эгоизм, то в зрелом возрасте под давлением новых чувств начинаю испытывать даже какую-то вину, что вот - из-за какого-то недоразумения, отрицательно повлиявшего когда-то на тебя, ты не правильно поступил по отношении к своим детям. Быть может, у них по-иному сложились бы их судьбы, возможно, интереснее, увлекательнее и содержательнее, нежели, чем теперь. Хотя они меня ни в чём не упрекают, не жалуются на жизнь, и мы обходимся без претензий друг к другу. Скорее потому, что они не ведают о тайне скрытой во мне. Мне все время казалось, что достаточно было того, чтó пережил я сам с художеством когда-то.
С одной стороны я не испытываю в себе раскаяния перед детьми, а с другой…
С другой, глядя на внучку, закусившую губку, чувствую смятение, и всё чаще ловлю себя на вопросе: а прав ли я? По себе знаю, талант сам по себе – слабое зёрнышко. Его обязательно надо взращивать, поддержать, особенно на начальном этапе его развития. И, по возможности человечка, в ком оно зародилось, стараться оградить от отрицательных воздействий. А уж когда характер сформируется, тогда трудно в нём загубить тот росток. А если и загубится позже, то уже осознанно и им самим. Как когда-то сделал я сам.
И, глядя сейчас на девочку, начинаю ловить себя на мысли, что, кажется, я сниму табу, что наложил на себя когда-то отроком. Похоже, пришла пора. Хватит томиться самому, и томить близких.
1
Когда-то я любил рисовать, и рисовал, как мне тогда казалось, неплохо. По крайней мере, на школьных выставках меня не срывали (имею в виду - мои рисунки), не изрисовывали, а над шаржами в стенгазете - добродушно посмеивались. Разумеется, те, кого они не касались.
А рисовал я тогда самозабвенно, страстно, получая от этого занятия неописуемое удовольствие. И даже, когда за свои карикатуры зарабатывал от "поклонников" тумаки, то даже они не охолаживали моего пристрастия к рисованию. Что расквашенный нос? Синяк под глазом?.. Пустяки. Нет такой силы, которая могла бы отбить у меня тягу к рисованию, к карандашу, к альбому...
Помню, несказанной радостью для меня стало одно обстоятельство. Николай Андреевич - настоящий художник! - просмотрев мои рисунки, неожиданно сказал:
- Ну, Беляев, быть тебе Суриковым! Но надо тебе, коллега, подучиться. Приходи ко мне в мастерскую...
Не трудно себе представить, что со мной тогда творилось. Я был на седьмом небе, если существуют такие высоты на самом деле.
Однако, несмотря на успехи, я все-таки был малым застенчивым, и о своём знакомстве с художником сообщил (по секрету) одному лишь человеку в классе - Латыпову Генке, редактору нашей классной газеты. Единственный, с кем мы как-то быстро сошлись и были очень дружны те два года, которые я проучился в этой школе. Наверное, этому способствовала наша общая творческая увлеченность: у меня - к рисованию, у него - к поэзии, к стихам. Писал он стихи классно, насколько я могу судить, но редко публиковал их в нашей газете, хотя чужие - с охотой. К тому же он был сильным и за своих коллег по газете мог заступиться. Может, поэтому я был так дерзок в своих художественных шалостях.
Мама моему увлечению была рада и помогала, чем могла, выделяя мне денежку из своей небольшой зарплаты на краски, кисточки, карандаши и бумагу. В нашей маленькой квартирке, в бараке, где мы жили, у меня был свой уголок: стол, стул, и стены обклеенные репродукциями с картин известных художников и, конечно же, моими рисунками. В ту пору мне казалось, что они с таким же достоинством украшают скромную обитель своего хозяина.
Жил я от школы не очень далеко, но вставал рано, вместе с мамой по городскому гудку. Ей на работу к восьми, и пока дойдёт до своего "Дорстроя" из одного края города до другого, у неё на это уходило не меньше часа. В половине седьмого выходила она, в семь, минут пятнадцать восьмого – я. Учился я с половины девятого, в первую смену. Поэтому приходил в класс, всегда первым. Садился за парту, доставал блокнот и рисовал. Чаще всего шаржи на опаздывающих. Кого в виде огурца на мягкой грядке, кого - медведем на пуховых облаках... Оставалось подставить фамилию опоздавшего и - шарж готов! Не знаю, действовали они на моих одноклассников как воспитательная мера, но только тот, кто получал свой "портрет" под смех одноклассников вчера, уже сам посмеивался над кем-нибудь из тех, кто опаздывал сегодня.
Однажды, на праздник 8-е Марта, мне пришлось дарить такой шарж самому себе. Ну, чего не бывает в жизни? Сам опоздал! Мама ушла на работу так тихо, что я не слышал. Накануне я долго пробыл в мастерской у Николая Андреевича. Вначале занимался уборкой у него в квартире, или в мастерской, как он называл её. А потом рисовал. Поэтому пришёл домой поздно. А утром мама пожалела меня будить. Поставила будильник. Но он почему-то подвёл, а может, я так чутко спал, что не услышал его голоса. В результате - самому себе пришлось писать поздравление. А то как же? Всем так всем, и себе в том числе.
То, что я из-за своего увлечения опоздал на урок, это, конечно, не оправдание. И в душе, честно говоря, не очень-то переживал. Даже наоборот. Потому что день вчерашний прошёл не напрасно, а остальное - переживу.
А вечер у меня действительно был загружен. После уроков я побежал сразу же к Николаю Андреевичу. Я ходил к нему на уроки рисования три раза в неделю. Когда художник имел время, то он кое-что показывал, объяснял, помогал мне постигать азы творчества, и я, как губка воду, впитывал в себя его науку. Когда же он был занят, то я заворожено следил за ним, сидя где-нибудь в сторонке, наблюдал, как из-под его кисти появлялись какие-то контуры, формы, а в целом - картина. Для меня эти минуты, и даже часы становились необъяснимым перевоплощением. Мне казалось, что я проникал до такой степени в каждое движение художника, что погружался как будто бы в его мир, в его творческие фантазии, и мог заранее предугадать будущий штрих или мазок, которые художник намеревался нанести на своём полотне. За короткое время я так сильно привязался к нему, что, пожалуй, роднее человека, конечно же, кроме мамы, для меня уже на свете никого не существовало. Я по малейшей его просьбе готов был для него на всё, на любое задание, на любую работу в его мастерской, только он прикажи, и выполнял его просьбы с большим прилежанием.
То есть я был тем, кого в старину называли - подмастерье. И очень этим гордился.
Может быть, привязанность к нему объяснялась ещё тем, что рос я без отца. Отсутствие мужчин в семье: отца, деда, брата ли - с необъяснимой силой тянуло меня к ним, и поэтому моя душа чутко отзывалась на любое их внимание.
Помню ещё до школы, где-то вначале пятидесятых годов, мне до того хотелось иметь отца, что я привёл с поезда домой солдата. Солдат был высок, красив, силен, на погонах широкие красные ленты, Т-образно нашитые лычки (старшина), а на груди знаки отличия и даже медаль. Поезд стоял долго, и мы, вездесущие пацанята, бегали по воинской площадке, просили у солдат звездочки на наши кепки, панамки, пилотки - у кого они были, - и даже на тюбетейки. (В то время с нами в бараках жило много татарских семей, переселенных в Сибирь откуда-то с западных областей и с Крыма, и их национальный головной убор - тюбетейка - легкая удобная шапочка подходила и к нашим белобрысым головам.) Значки и звёздочки нам давали за частушки, за песни, за стишки, одним словом, мы честно зарабатывали свой гонорар и, ох как, гордились этими подарками. Солдаты Советской Армии тогда, в послевоенные годы, в нашем сознании, в наших глазах сызмальства являли олицетворение доблести, чести, воплощение мужества, и иметь при себе любой воинский значок - вызывало в нас необычайную гордость. Мы любили солдат, тянулись к ним, принимали иногда даже участие в строевых построениях вместе с ними. Быть может, поэтому в наших импровизированных концертах солдаты зачастую, доставая свои гармошки и гитары, пели и плясали с нами.
И однажды, один из них, старшина и мой несостоявшийся отец, после задушевной военной песенки "Землянка", которую я спел, взял меня на руки и прижал к себе так крепко, что во мне даже что-то хрустнуло. В этот момент я, как листочек, прилип к нему. У меня слёзы выступили на глазах, и вся воинская площадка с солдатами и с пацанятами на ней закипела в едучем мареве.
Солдаты, стоявшие с нами рядом, смеялись, называя старшину, кажется, Семёнычем.
- Семёныч, - говорили они, - возьмём пацанёнка в сынки, сыном полка? Ладный паренёк и поёт хорошо.
Семёныч гладил меня по голове и выспрашивал, есть ли у меня мать-отец. А потом повёл меня к нам домой.
Барак, где мы тогда жили в сибирском городке Тайга, был большой, многонациональный и многодетный. Мои дружки бежали впереди нас и кричали на всю улицу:
- Вовка отца нашёл! Вовка отца ведёт!..
Люди останавливались и с интересом смотрели на нас. Я шёл, крепко держась за широкую ладонь, и от счастья сиял, наверное, как начищенный самовар. Семёныч глядел на меня сверху и тоже улыбался.
Маму мы застали врасплох. Она что-то шила на швейной машинке, которую недавно в рассрочку приобрела у кого-то с рук. Мы ввалили в квартирку с шумом, и я, прямо с порога, бухнул:
- Мамка, я папку привёл!
Мама смотрела на нас широко раскрытыми глазами. Лицо её вначале побледнело, затем покраснело. Она настолько, видимо, растерялась, что не могла сразу сообразить, что к чему, сидела, не стронувшись с места.
Мне же такая медлительность матери была непонятной и я, подбежав к ней, стал теребить её за плечо, за руку.
- Папка, папка это! Я его в поезде нашёл! Вставай!..
Мама, наконец, поднялась. Дрожащими руками убрала с колен материал и с запинкой сказала:
- Извините... Так всё неожиданно... Проходите.
- Это вы нас извините хозяюшка... гостя не званного.
Она показала на табурет, стоявший с другой стороны кухонного столика, с которого она собирала шитье и машинку.
Семёныч на приглашение мамы согласно кивнул, оглядываясь, сел, сняв с головы фуражку с черным околышком. Я бойко устроился на его коленях.
Мама унесла машинку в спаленку, которую отгораживала от кухни досчатая перегородкой, вышла оттуда, несколько оправившись от волнения. Смущенно улыбнулась нам и подошла к кирпичной печи, намериваясь подтопить её. Пододвинула на кружок чайник.
- Вы, пожалуйста, не хлопочите. Я на минутку, - сказал Семёныч. - Вот Вовика проводил. Папка да папка...
Мама понимающе кивала головой, глаза у неё блестели.
Я не мог надышаться табачным запахом, которым Семёныч, казалось, был весь пропитан. Его густые русые усы завивались кончиками вверх, и он время от времени, от смущения, наверное, подкручивал их, глаза добрые, улыбчивые. Он разрешил мне потрогать его значки, медаль, и маленькие "танчики" на погонах. Его фуражка накрыла мою голову вместе с ушами и глазами, с которых я постоянно её поддевал рукой вверх. Она была тёплой и пахла пóтом. В ней я и выскочил на улицу хвастаться перед пацанами.
Когда я вернулся, Семёныч прощался с мамой.
- Вы уж простите. Пришли, переполошили... А сынок у вас добрый малый и поёт хорошо, - и добавил: - Отца ему не хватает.
Тетя Зоя Русанова, наша соседка, отвечала за маму:
- Так, где ж его взять? Путных нет, а пьяниц нам не надо. Только дитё портить.
Я стоял у дверного косяка и никак не мог понять, почему мой отец, которого я так долго ждал и искал, уходит от нас? Я пялил на него недоуменно глаза, и слезы начали подкатывать к уголкам век, пощипывать их.
Семёныч пожал руку тёте Зои. Потом маме.
- До свидания, хозяюшка. Извините... Кажется, я поступил опрометчиво. Вы уж не обессудьте. Успокойте тут мальчика...
Он обернулся и увидел меня. Подошёл и, присев передо мной на корточки, легонько шлёпнул по моим оттопыренным губам пальцем. Они бренькнули.
- Ну что ты, Вовчик, надулся? - поправил на моей голове свою фуражку и подмигнул. - Служить мне надо, вот, брат, в чём дело. Ты уже вон какой бравый солдат, понять должен.
Я проглотил подступивший к горлу комок, и слёзы мои как будто бы отступили.
"Действительно, он ведь служит. Ему надо защищать Родину нашу, Советскую", - подумал я здраво, по-мужски.
Проводил я Семёныча до поезда и долго махал ему рукой вслед. Я плакал, но сдержано, с полным осознанием того, что иначе отец поступить не мог. И испытывал гордость за него.
Фуражка скатывалась мне на глаза, и я придерживал её рукой. Долго она потом напоминала мне о человеке, который остался в моей памяти добрым, весёлым и честным.
...До Николая Андреевича я больше ни в кого так не влюблялся. Да и отец ведь не каждый день нужен. Только тогда, когда в нём возникает необходимость: подшить валенок, починить стул или стол, да и то - я это уже сам умею делать, на "трудах" научился. А в остальном - какая в нём надобность? Правда, соседа моего, тоже Вовку, которого мы прозвали Новенький (они недавно к нам в барак заселились) отец, как по расписанию, два раза в неделю порол ремнём, - дурь "состругивал", как он пояснял. Тут уж кому как, а мы уж и так уж как-нибудь, без ременной "каши" обойдёмся, без отеческой ласки.
Знакомство с Николаем Андреевичем подействовало на меня столь же обворожительно, как когда-то старшина Семёнович. Но с возрастом я стал сдержаннее и не спешил вести художника к нам в гости, хотя маму заочно познакомил с ним и тайно очень надеялся, что она сама заинтересуется им и попросит их познакомить. Николай Андреевич не был женат и, может быть, двумя годами был моложе мамы. Но какое это имеет значение? Из-за его черной густой бороды и усов ему не только тридцать, а все сорок лет дашь. Мама рядом с ним была бы, что берёзка с кедром.
На такой поступок, как я когда-то учудил с солдатом, у меня не хватало решимости ещё и вот почему.
После ухода солдата мама была сильно расстроена. Её красивое, всегда живое лицо от слёз опухло, глаза потемнели, губы обиженно поджались. Она плакала, прижимала меня к себе, целовала, заглядывала мне в глаза и уговаривала называть её папкой, если мне вдруг захочется. Я смеялся, представляя её усатой, пропахшей табаком, и соглашался. Я тоже плакал и очень жалел маму. Наверное, из сочувствия к её одиночеству. И, может быть, с того дня я начал взрослеть. Я уже не торопился со знакомством, на сватовство мамы с понравившимся мне мужчиной. Да и такого на горизонте как будто бы не появлялось.
Теперь же - есть такой человек. И Николай Андреевич, казалось, перекрывал все достоинства Семёныча – он был художник!
Я ждал случая.
Мама радовалась за меня и благодарила ей незнакомого Николая Андреевича, хорошего человека, а меня же просила лишь об одном: чтобы я его слушался и учился. Смешная, я и без её совета, находясь в мастерской своего кумира, был, что называется, ниже травы и тише воды. Вбирал в себя его науку со страстной жаждой, так что тут наставлять и заставлять меня учиться – только дело портить. Это не школа. Да будь моя воля, я бы и в школу не ходил, всё бы время посвящал этому занятию, и с удовольствием.
За полугодовое наше знакомство с Николаем Андреевичем я стал увереннее владеть карандашом, и даже кое-что научился рисовать красками, акварелью - это больше касалось пейзажных работ. И, естественно, засиживался у мастера до тех пор, пока он сам не выпроваживал меня или я, спохватившись, не покидал мастерскую.
Он жил в центре города, недалеко от зеленого магазина, у базара, и потому ходить в столь поздний час по улицам было небезопасно, поскольку случались страшные происшествия: грабежи, воровство и даже убийства. Дядя Толя, наш сосед, бывший фронтовик, все ругал Лаврентия Павловича Берию: амнистировал, дескать, головорезов, теперь житья от них нет... Зачем это ему понадобилось? – мало кто знал в ту пору, а мы и подавно. Но зато потом, когда Берию арестовали, мы залихватски пели, подхватив этот стишок от взрослых:
- Наш товарищ Берия, вышел из доверия! И товарищ Маленков надавал ему пинков...
Но тогда - что ночь! Что страх! Я бежал домой, едва ли не пританцовывая, не боясь никого, забыв обо всём, в том числе и про уроки - они делались наспех и в основном письменно, устные - в школе, если удавалось. Но, благодаря, как видно, хорошей памяти, середнячком я был твердым, правда, по письменному русскому едва-едва тащился на тройках. И то благодаря, наверно, Марте Аполловне. (Так мы, сокращая отчество, - Аполлоновна - называли свою классную руководительницу.)
И ещё. Мои поздние возвращения очень беспокоили маму. Доводили до слёз. И я всякий раз обещал ей не задерживаться допоздна. Но проходило время, и я невольно нарушал своё обещание. В мастерской забывал обо всём напрочь.
Моё опоздание в школу как раз и было связано с этим. И произошло оно, как я уже говорил, на 8-е Марта. Я заканчивал маме подарок, что замыслил задолго до праздника.
Когда я подбирал тему для картинки, мне помогал Николай Андреевич, советовал, и даже кое-что подправлял в моём творении. Помню, рисовал я тогда море с белым парусом вдали - по Лермонтовской элегии "Белый парус". По тем далёким временам - модная тема. По мнению учителя, картинка у меня получилась неплохая. И поскольку домой я пришёл опять поздно, она послужила мне и оправданием. Мама была рада такому вниманию к ней, и благодарила за подарок и меня и Николая Андреевича. А я не скупился на эпитеты в адрес своего кумира, желая возбудить у неё повышенный интерес к нему. Потом я сел делать уроки. А утром подскочил как ужаленный в половина девятого! Тогда-то у меня и появился шарж на самого себя.
И все-таки, удивительное это состояние - увлеченность! На грани двух противоположностей: озарения и затмения. И хорошо, когда рядом есть добрый наставник, родственная душа, друг, в которого ты поверил и полюбил.
2
Однажды, уже в конце апреля, придя в школу как всегда первым и, бросив портфель на парту, я достал блокнотик. Сейчас что-нибудь изобразим...
В раздумчивости я откинулся на спинку парты и возвел глаза к потолку, надеясь "снять" с него какие-нибудь замысловатенькие сюжеты. Но что-то в это утро они не проявлялись на побелке, и мой взгляд, блуждающе пробежал дальше, до стены напротив, где висели портреты вождей Карла Маркса и Фридриха Энгельса, и... не поверил собственным глазам. На месте портретов вождей прибывали портреты полководцев гражданской войны, Буденного и Ворошилова. Нет, портреты были те же самые, но только кто-то красивую бороду Карла Маркса закрасил мелом и мелом же нарисовал пышные усы Буденного. То же проделали и с портретом Энгельса, из которого пытались, видимо, изобразить Ворошилова. Получилось довольно-таки забавно. Я рассмеялся... Но ненадолго. Меня как будто ущипнул кто-то из-под низу, и моя улыбка скисла. Я растерянно стал оглядываться, как бы ища обидчика и разъяснений, но в классе никого не было, да и в школе, наверное, кроме уборщицы. Тут на меня с чего-то стал накатывать страх, и я заёрзал на скамье, готовый убежать и вернуться в класс с заметным опозданием. Ведь могут подумать на меня! Я прихожу в класс раньше всех. Я рисую. Я шаржирую. Я... Я... Тысячу раз я! Докажи, что не ты упражняешься и на портретах!..
Я по-настоящему заволновался: что делать?.. И на ум мне (словно бы опять кто-то шепнул!) пришла спасительная и, как показалось, безобидная мысль - стереть с портретов мел!
Я метнулся к учительскому столу. Подтащил его к классной доске, запрыгнул на него и стал лихорадочно стирать с портретов мел. Тряпка, которой вытираем доску, за ночь высохла и плохо стирала. Чертыхнувшись, я соскочил со стола и побежал в коридор к питьевому бочку. (Тогда ещё не было в школе водопроводных кранов, и в коридорах стояли бочки с питьевой водой, с ведром под краником.)
Процедура затирания чужих следов хулиганства не заняла и десяти минут, поэтому, когда пришли одноклассники, я уже сидел на своём месте и, как ни в чём не бывало, что-то чертил в блокноте.
Начался урок. Анна Павловна, учительница зоологии, женщина лет двадцати семи, высокая, грузная и меланхоличная, даже как будто сонная. Глаза глубоко посажены в глазницах и какие-то бесцветные, вернее, как помнится, они были серыми, но как будто бы под какой-то пеленой, как у спящей птицы. В школе её прозвали Тритоном. То ли из-за предмета, который она вела; то ли из-за отрешенного, как замороженного, вида во время уроков, к тому же она имела привычку снимать с ног туфли, и обтянутые капроном большие ступни ног медленно, как лапы земноводного, шевелились под столом; то ли это прозвище отражало её внушительный вес, конечно, три тонны надо понимать не в буквальном смысле, но когда она двигалась по школе, то деревянный пол под ней прогибался и скрипел. Не выглядывая из класса, можно было догадаться, кто прошёл по коридору. Так или иначе, но прозвище, на мой взгляд, дали ей меткое.
Анна Павловна вошла в класс. Не дожидаясь, когда мы утихнем, кивнула головой на приветствие, которое мы выразили коллективным вставанием, и села за учительский стол. Раскрыла классный журнал и учебник. Она не приглашала к доске добровольцев, а вызывала сама. Пробегая глазами по журналу, учительница отыскивала нужную ей фамилию, в то же время, снимая с ног туфли. Не изменила она своей привычке и на этот раз.
- О-бу-хов, - прочитала Анна Павловна по слогам.
Класс облегченно вздохнул, а вызванный неохотно поднялся. Его подталкивали сзади и в шутку подбадривали: давай, давай!..
К уроку зоологии не все относились добросовестно, считали этот предмет не столь важным что ли, и на уроке больше отсиживали, точнее, отыгрывали его, кто во что: в города, в "морской бой", и даже в карты. Но зато во время ответа кого-либо активность в классе резко возрастала. Со всех сторон к отвечающему сыпались подсказки, а порой даже целые предложения из учебника.
Толя Обухов был не вредным, безобидным пацаном, с ним можно было водиться, и из-за золотухи глуховат, в ушах у него постоянно находились ватные тампоны. По этой причине он попадал во всякие нелепые случаи на уроках. Почти всё, что ему подсказывали во время ответов у доски, пролетало мимо его ушей, и Толька напряженно крутил рыжей головой, ловя звуковые сигналы. Иногда, улавливая одну подсказку, он лепил её с другой, отчего получался каламбур, который веселил весь класс.
Этого ожидали и на сей раз.
Толя, выходя из-за парты, уже крутил головой, как бы настраивая уши на звуковые волны. И останавливался на середине между первой партой и классной доской, а то и ближе к партам.
Получив вопрос от Анны Павловны, он, как великомученик, болезненно поморщился и зачесал затылок. Произнося:
- Пресмыкающие... Пресмыкающие... это... животные, которые... которые... Анька! Ну, што там? - Толя наклонился к девочке, сидевшей за первой партой, и потянулся к ней ухом, к которому приложил сложенную раковиной ладонь. Лицо его вытянулось.
Аня добросовестно вычитывала ему из учебника, а он не слышал:
- Пресмыкающие... млекопитающие... летающие. Ну, што там?
Класс погружался в змеиное шипение.
- Ящерицы при опасности отделяют хвосты...
Толя смело повторял:
- Ящерицы поедают кусты!
- Да не кусты! Хвосты от-де-ля-ют, глухня!
Аня приподнимается и дергает себя за косу. Толя понимает и поправляется.
- Пресмыкающие при опасности, это... прячут головы под хвосты.
Толе ответ нравится, и он победно поворачивает голову к преподавателю. Вид у Анны Павловны непроницаемый, отсутствующий. Но это не означает, что она не оценит ответ ученика. И Толя это знает, у него уже есть одна двойка, и потому он старается вытянуть на трояк.
- В класс пресмыкающих входят эти... Анька?
- Ящерицы, хамелеоны, вараны, - шепчет девочка.
Толя поворачивался к классу то одним ухом, то другим и, уловив информацию, вновь выдавал:
- К ним в класс входят, эти... э-э ящерицы, хамелеоны, бараны...
Класс содрогается от нового приступа смеха, только уже громкого. Анна Павловна поднимает голову и внимательно смотрит на отвечающего.
- Так в какой класс входят бараны? - спрашивает она.
- Так, э-э, в этот... - чешет за ухом Толя.
Анна Павловна соглашается с ним и кивает головой.
- Оно и видно. В шестой "б".
Толя, поняв, что ляпнул что-то не то, тушуется, краснеет.
- Толька! За твой ответ даже Карла Маркс и Фридрих Энгельс побледнели! - вдруг раздаётся звонкий голос Олега Баранцева. - Ты глянь!
Толька заворачивает голову в сторону вверх, а вместе с ним устремляют взоры и остальные тридцать пар глаз. Я метнул взгляд на портреты и обмер: ни фига себе!.. Вот это фокус!..
Я, наверное, побледнел не меньше этих портретов и обхватил голову руками.
Из оцепенения меня вывел звонкий шлепок голой ступни. Анна Павловна поднялась из-за стола и возмущенно, едва ли не голосом Левитана, спросила:
- Это что такое?!. - при этом притопнула ногой.
Класс хохотнул и тут же притих. Анна Павловна, опомнившись, вернулась к столу, ногой достала из-под него туфли и обулась.
- Спрашиваю, кто это сделал?
Её глаза, вечно окутанные туманной поволокой, казалось, вспыхнули, рассыпая искры. Взгляда этого никто не выдерживал, и потому все сидели, опустив головы.
Учительница с полминуты терпеливо выждала, потом скомандовала:
- Встать!
Класс, захлопав откидными крышками парт, дружно поднялся.
- Не-ет, это вам даром не пройдёт. Я обещаю! - сказала Анна Павловна - До какого хамства дошли. Кто? - я спрашиваю... До тех пор, пока этот пакос-сник не объявится... я урок не начну! А ты, Обухов, иди, - вспомнила она про Толю.
Мальчик направился к своей парте.
- Нет, не туда, - остановила его учительница. - За директором! - и указала на двери.
Меня опять как будто бы кто-то ущипнул.
- Анна Павловна! Не надо д-директора, - проговорил я.
Класс повернулся ко мне.
Олег Баранцев, сидевший, а теперь стоявший сзади, ткнул меня кулаком.
- Молчи! - прошипел он.
Мне не было больно, но его толчок встряхнул меня, я опомнился, и растерялся.
- И что же ты нам хочешь сообщить, Беляев? - спросила мягким голосом Анна Павловна, который не предвещал ничего хорошего. - Ты их измазал?..
Я тряхнул головой и тут же отрицательно закрутил ею.
Баранцев хохотнул:
- Ну, даёт! Юмористы эти шаржисты! - и добавил: - Враги народа. (Ему от меня не раз доставалось. Теперь отыгрывается. Он был едва ли ни постоянным героем моих шаржей.)
Анна Павловна усмехнулась, видимо, соглашаясь с ним.
- Ладно, садитесь, - сказала она классу.
Она вернулась к столу и стала усаживаться - спинка стула под ней надсадно скрипнула.
- Анна Павловна, - подал голос Латыпов, - что-то непонятно. Пусть Беляев объяснит, что всё-таки произошло? Зачем он это?..
Я было сорвался с места. Я только что сел, точнее упал, как подкошенный на лавку парты. Но учительница упредила моё намерение.
- Потом разбираться будем, - отмахнулась она. - И так пятнадцать минут потеряли. А ты, Обухов, что у двери застыл? Иди на место, садись. - Она замолчала, отыскивая в журнале нужную ей фамилию, и вдруг спросила:
- Обухов, ты мне ответил?
Толька подскочил из-за парты.
- Дык это... Ответил, кажись...
- А, да, на счёт баранов. Есть они у вас, есть... Ладно, три.
Толька крутнул головой, словно ослышался, и улыбка расплылась по его веснушчатому лицу. Пронесло!..
Его пронесло. Ему повезло. А тут, куда занесло?.. Соседи мои перешептывались, посмеивались, и мне казалось, что это они надо мной. Тут опять Баранцев ширнул меня в бок не то пальцем, не ручкой и ехидненько прошипел:
- Ну как, вылупился, ха-ха? Художник от слова ху...
Я наотмашь махнул кулаком и, к сожалению, промахнулся. Олег успел пригнуть голову. Но все равно схлопотал. От испуга наклон сделал, видимо, резко и низко, и гулко ударился об угол парты. Бум!.. И вскрикнул – ой!
Анна Павловна подняла голову.
- Что там?
Почесывая лоб, Олег простонал:
- Этот, шаржист... кулаками машется.
- Вот как? Этого ещё не хватало! - возмутилась учительница. – Он домашется...
Но Жулан пояснил:
- Баран сам лбом парту боднул.
В классе было засмеялись. Но Анна Павловна прервала шум.
- Довольно! Всем молчать!
Анна Павловна спрашивать больше никого не стала. Объясняла новый материал. Вернее, как всегда, читала его по учебнику. Я не слушал, да и не до того мне было. Я сидел, опустив голову. После перенесенного волнения, в груди что-то сильно сжимало, покалывало, и по всему телу растекалась какая-то противная слабость. Я дышал, казалось, горячим паром, а спину продирал мороз.
Наконец прозвенел звонок. За минуту до него Анна Павловна уже стояла у стола, обутая в туфли. Ей оставалось взять классный журнал, учебник и...
- Урок окончен. Беляев, марш за мной! - и подать команду, а мне её выполнить.
На моё счастье директора школы не было. Она, видимо, ещё не вернулась с урока. В учительской была одна Марта Аполлоновна.
- Вот, Марта Аполлоновна, полюбуйтесь, - сказала Анна Павловна торжественно, пропуская меня в двери. - Ваш художник... прикладывает руку не только к листам блокнота и ватмана, но и с успехом практикует на холстах. Мелом или известью измазал портреты пролетарских вождей! Карла Маркса и Фридриха Энгельса! А! Каково?.. Это же скандал! Какой позор для школы! Что скажут в гороно? Да что в гороно - в райкоме партии! А не дай Бог, до обкома дойдёт?.. Это ж, по большому счету, скандал на всю страну! - с пафосом говорила Анна Павловна.
- Спокойно, Анна Павловна, - услышал я почти незнакомый мне голос. - Володя, как это?.. – спросила Марта Аполлоновна
В их диалог вступать мне было бесполезно.
- А что тут непонятного? Молодой человек оригинальничает, - продолжала Анна Павловна, не давая мне рта раскрыть. - Что ему бумага, его тянет к холстам! До чего докатились, негодяи.
Меня как будто кто-то портфелем ударил по голове, закачался пол.
Марта Аполлоновна не стала дальше слушать Тритона. Подошла ко мне и подтолкнула к двери.
- Пошли в класс.
Мы вышли. Учительница шла впереди меня на полшага. Шла быстро, твердо. При каждом стуке каблучков туфель её волнистые тёмно-русые волосы вздрагивали, и руки энергично двигались. Она бежала как на несчастье, как на беду - серьёзность положения она, видимо, уловила сразу же. Я за ней едва поспевал на одеревеневших ногах. Кажется, я стал тоже улавливать ситуацию.
Выйдя из учительской, у меня мелькнула спасительная мысль - сбежать! Завернуть в другой коридор, там - на лестницу, там - в раздевалку, а там... поминай, как звали. Пусть потом ищут, хоть заищутся. Убегу к Николаю Андреевичу, расскажу ему всё и у него же спрячусь. Он - человек! Он поймёт, он - не Тритон! А потом на какой-нибудь поезд и - на Дальний Восток, к рыбакам...
Идея была своевременной. Я даже приотстал от учительницы, влекомый первым импульсом этой мысли. Но... Но, представив далекие берега, а дома, одиноко страдающую маму - Дальний Восток отпал. Тут же отпал вариант с Николаем Андреевичем. Зачем ему мои проблемы?
Я рассудил тогда примерно так: он хороший человек и может по-отечески пожалеть, помочь… Но, а что, разве у хорошего человека больше нет других дел, как подтирать нюни хлюпикам? Он и без того все дни в хлопотах, тратит драгоценное время на пробивание выставок, экспозиций и пр.пр. дела, мешающие его творчеству, работе. Правда, он мне о своих трудностях никогда не рассказывал, но я догадывался и по разговорам по телефону, и из посещения его мастерской незнакомых мне людей. Часто можно было слышать: "Столкнул... Пролетел... Включили..." Когда же ему что-то не удавалось, он был угрюмым и даже выпившим. И я ещё тут:
- Здравствуйте, товарищ хороший человек! Это я, маменькин сынок...
Да и с какой стати бежать? В чём я виноват?.. За собой вины я не чувствовал. Не доходила она до меня, не осознавалась. Угнетала какая-то нелепость, глупость, в которой я увязал, запутывался, как в паутине. И чем дальше, тем больше.
Толпа в классе, с появлением классного руководителя, несколько приутихла. Марта Аполлоновна, войдя в класс, посмотрела на портреты и, чуть замедлив шаг, прошла к учительскому столу.
Я с опущенной головой поплёлся к своей парте.
- Ну и как? - хихикнул сзади Баранцев.
Так и подмывало этому барану рога поотшибать!.. Я не ответил.
Подошёл Латыпов. Спросил:
- Что там?
Я дернул плечом; дескать, сейчас узнаешь. Говорить не хотелось, хотелось расплакаться.
Марта Аполлоновна, средних лет, невысокая, круглолицая, мягкосердечная и доверчивая. Она никогда не кричала на нас, даже в случаях, из ряда вон выходящих. Учительница обычно продолжительно смотрела на ученика, и в этом взгляде было нечто, что приводило того в смятение. Не знаю почему, (хотя нет, знаю теперь) в классе она была непререкаемым авторитетом. И если с другими учителями ученики могли себе позволить спор за выставленный балл или с чем-то не соглашаться, то её оценка была вне всяких обсуждений. На её уроках стояла тишина, и было всегда интересно.
Сейчас Марта Аполлоновна стояла у стола, видимо, собираясь с мыслями. От её лица отлила кровь, глаза потемнели. Она была ошеломлена: то ли случившимся; то ли по причинам, нами ещё не осознаваемые своими последствиями.
Несмотря на пережитое, на мрачные мысли, толкавшие меня на глупости: под крылышко к Николаю Андреевичу, на далекие путешествия, по выходе из учительской, - я почувствовал себя все-таки легче. Эта перемена во мне произошла, видимо, в тот момент, как только я увидел Марту Аполлоновну. Уже одно её присутствие подействовало на меня успокаивающе, ободривающе.
И сейчас, в классе, я, несколько успокоившись, невольно улыбнулся. Видимо, это был подсознательный, благодарный ответ на её участие. Но улыбка получилась не к месту, для ребят непонятной, и потому больше походила на идиотскую усмешку. По крайней мере, её, видимо, так расценил Генка – он сунул мне под ребра кулаком. Дескать, смешно дураку, что рот на боку! Его кулачок был поувесистей Баранцева, и я задохнулся.
- Володя, так что же произошло с портретами? - спросила Марта Аполловна.
Кулак Латыпова сосредоточил моё внимание.
Я прокашлялся, Генке тоже показал кулак.
- Я, Марта Аполловна, пришёл в класс, когда никого не было. Сел за парту... Потом глянул на портреты и... - хотел было сказать "и расхохотался", но отчего-то сдержался.
С детства, если не с младенчества, каждый из нас хорошо помнит, чьи портреты нас постоянно окружали. Мы меньше видели фотографии своих дедушек и бабушек, пап и мам, нежели вождей: Карла Маркса, Фридриха Энгельса, Ленина, Сталина и прочих вождей помельче. Их портретами были завешаны стены детских садов, школ, Домов и Дворцов пионеров. Каждый из нас на всю жизнь запомнил их серьёзные лики. А что касается нашей семьи, особенно мамы, то она готова была молиться на них, как на иконы. Может, она это и делала втайне. В ней присутствовало какое-то раболепное преклонение перед ними, видимо, доставшееся ей по наследству от отца, в прошлом председателя колхоза, так и ушедшего в небытие под знаменами этих вождей. Особенно перед Сталиным она благоговела. Всегда говорила, что Сталин хороший, что он помогает ей растить меня и платит ежемесячно по пятьдесят рублей. Заботится обо всех и каждом. А Карл Маркс, Фридрих Энгельс и Ленин его старшие братья, которых я должен любить, иначе они не будут любить меня, и я могу оказаться где-нибудь на Калыме, и вряд ли вместе с матерью. А для этого много не надо. Какой-нибудь необдуманный поступок, и дедушка Сталин, Иосиф Виссарионович, осерчает. И как знать, может это и есть тот самый проступок? И хоть усатого дедушки уже нет, однако, в место него стал другой. И не дай Бог, если я сейчас спровоцирую класс на смех. Это смех не над шаржами. Тут греха не оберёшься. Теперь это уже осознавал и я. Поэтому добавил бесцветным голосом:
- Изрисовал их кто-то мелом. На портрете Карла Маркса начертил усы, похоже, Буденного. На портрете Энгельса - Ворошилова.
По классу прошёл шепоток, а Баранцев опять хмыкнул:
- Юмористы эти шаржисты!
- Ну, а ты тут причём?.. - спросила учительница.
- Я, Марта Аполловна, взял тряпку, и стёр с них мел. Пока портреты были сырыми, мел не был виден, а потом... - я кивнул на доску, - вон что получилось.
- А я что говорил! - Генка хлопнул меня по плечу, меня перекосило.
В классе почувствовалось облегчение.
- Гена... - учительница хотела что-то сказать, но в коридоре заскрипел пол, и в класс вошли Белла Ивановна, директор школы, за ней Анна Павловна. Тритон возвышалась над директрисой на полголовы, и глаза её непривычно сияли, словно сегодня она была именинницей, и в подарок получила нечто необычное.
Класс поднялся.
- Вот, пожалуйста! - сказала Анна Павловна, показывая рукой на портреты. - Полюбуйтесь, Белла Ивановна, на творчество нашей молодежи.
Белла Ивановна остановилась возле второй парты первого ряда и, опершись на неё кулачком, стала рассматривать портреты, позабыв поздороваться с нами. Правой рукой она дважды поправила очки в желтой оправе, как будто бы от увиденного они стали соскальзывать с тонкой переносицы. Потом перевела взгляд на Марту Аполловну и спросила:
- Та-ак, а где этот портретист?
Марта Аполлоновна не успела ответить. Анна Павловна, уже до этого подошедшая к учительскому столу, с несвойственной ей подвижностью прошла по проходу между рядами парт и оказалась возле меня.
- Вот он, художник, от слова худо, - сказала она, взяв меня за предплечье.
Я вспыхнул и резко выдернул руку. И, чтобы она вновь не могла меня поймать, вскочил на парту третьего ряда и метнулся к открытому окну, готовый сигануть со второго этажа.
- Анна Павловна! - воскликнула моя учительница. - Оставьте Беляева в покое! Он здесь не причём!
Тритон повернулась к ней.
- Как это не причём? - недоуменно спросила она. - Он же сознался...
- Сознался, да не в том, что вам представляется. - Марта Аполлоновна обратилась к директрисе: - Белла Ивановна, извините, произошло недоразумение. Недоразумение, к которому Беляев, сам того не желая, оказался причастным. - Она кивнула взад себя на портреты. - Кто-то из озорства или духовного невежества изрисовал портреты, а Володя, увидев это, решил стереть с них мел. В результате, вот что получилось, они побелели.
Белла Ивановна покачала головой: так-так... Её умные, с легким прищуром, глаза как будто бы потеплели, уголки поджатых губ отходили от напряжения. У меня на душе отлегло - гроза, кажется, проходила.
- Кое-что проясняется, - сказала она и бросила, как мне показалось, укоризненный взгляд на Анну Павловну. Затем обратилась ко мне. - Ну, а ты долго намерен на этом пьедестале стоять?
По классу прошёл легкий шепоток, вернее сказать, смешок. Её незатейливая шутка сняла с меня напряжение, и я спрыгнул с подоконника на пол.
- Так-так. Ну и что же нам теперь с портретами делать?
По её озабоченному голосу я понял, что сейчас дело не столько во мне, сколько в том, как придать портретам прежний вид, ибо их бледные лики таили в себе скрытую угрозу.
- Давайте промоем их под водой, - предложил я хмуро.
Директриса посмотрела на меня, едва заметно кивнула, соглашаясь, и обратилась к классному руководителю. Сказала с надеждой:
- А что, Марта Аполлоновна, пусть поработают?..
- Хорошо, - согласилась учительница. - Помогло бы...
- Ну, попытка не пытка, - Белла Ивановна достала из манжеты рукава синей кофточки платочек и, приподняв очки, осторожно промокнула им уголки глаз. - Да-а, друзья мои, да-а... Хороший подарок к Первому Мая.
- Хм, это для них шуточки, - сказала Тритон, - невинные шалости. Они, пожалуй, до сих пор не осознают, что натворили. Но ничего, поймут. Такое просто так с рук не сходит.
Директор и классная руководитель переглянулись, и Белла Ивановна в некотором замешательстве сказала:
- Ну что ж, Анна Павловна, пойдёмте...
Они ушли.
Марта Аполлоновна какое-то время стояла, провожая ушедших задумчивым взглядом.
Я спросил:
- Марта Аполловна, можно мы ваш стол к доске подтащим?
Она кивнула, не отвлекаясь от своих дум.
Мы с Генкой подтащили стол к доске, и я махом взобрался на него.
И завязался спор. Затеяли его Олег Баранцев с Валеркой Жулановым.
- …А нечего было Белке совать свой нос, куда его не просили! - говорил Олег, с визгливым тенорком, словно был недоволен событиями, разворачивающимися как будто бы не по его сценарию.
- А ты б что сделал?
- Я? Ха, ничего!
- Ты б конечно... Ты бы за свою шкуру побоялся, о классе и не подумал бы.
- А ты почём знаешь, о чём бы я подумал?
- А на твоей морде написано, о чем баран думает, - заносчиво ответил Валерка. Он разошёлся не на шутку, того гляди, сцепится драться. Жулан не я, долго испытывать своё терпение не позволит.
- Ребята, ребята, перестаньте! Этого ещё не хватало. Дело сделано, и давайте его теперь исправлять, - прервала их Марта Аполлоновна и повернулась ко мне. Я уже снял портреты, подавал их Латыпову. - Сейчас мои два урока, и я даю тебе, Володя, время - отмывай портреты.
- Хорошо. Только разрешите, вместе с Латыповым?
Она кивнула и пошла в учительскую за классным журналом.
Урок начался. Коридоры опустели, и мы с Генкой поволокли портреты в коридор к рукомойникам в туалет. Скажу сразу, что из всех процедур, а провели мы их четыре, добились мало чего. Портреты после высыхания всё равно оставались в мутной пелене. Может, мы не могли добиться желаемого результата потому, что тряпка была всё та же, классная, в мелу, и мы мыли портреты без мыла. Хотя тряпку простирали на руках. А может, тут нужна была какая-то особая технология, реставрационная. Так что большого успеха мы не добились, и Марта Аполловна в конце второго урока с сожалением сказала:
- Ладно, ребята, повесьте их на место. Что теперь...
Нам, действительно, ничего не оставалось, как водрузить портреты на место.
Но на душе у меня осталась неудовлетворенность, вина. Мне казалось, что я не всё сделал для того, чтобы отмыть портреты, и потому испытывал беспокойство, словно не только портреты, но и я испачкан был мелом, как грязью.
А на следующий день состоялось партийное собрание педколлектива. Причиной тому были портреты, вернее, поводом, причиной же - беспокойный характер Анны Павловны. Она как будто бы проснулась от многолетнего анабиоза, спячки. Её как никого другого взволновало событие из ряда вон выходящее, и в немалой степени, видимо, спокойствие при этом директора школы и классного руководителя 6"Б". В порыве искреннего недоумения, борясь за политическую чистоплотность, она сообщила о преступлении случившееся в школе в горком или в райком партии, словом "куда следует", на что живо отреагировали соответствующие товарищи, и где-то ближе к полудню нашу тихую школу посетила строгая комиссия.
На последней перемене в сопровождении Анны Павловны в класс вошли четверо: один мужчина, - он был ростом с Тритона, но посуше, стриженый под полубокс, с седеющей волнистой челочкой; и три женщины. Они осмотрели портреты, нас, учащихся, и ушли. Перед уходом Тритон одарила меня взглядом, на который я позабыл улыбнуться.
В классе на некоторое время воцарилась тишина.
- Ну, братцы, и влипли мы, - проговорил Жуланов.
- И кому, это, понадобилось судьбу испытывать? - спросил Толя Обухов, словно спрашивал подсказку.
Но ему никто не ответил. Все молчали.
- А ничего страшного, - успокоил Баранцев. - Сделают расстрел через повешение, а потом реабилитируют. - И хохотнул.
От его шутки по спине холодком протянуло.
Остаток перемены и последний урок прошли в непривычной тишине. На что учительница химии, Вера Александровна, в шутку заметила:
- Вы что сегодня, хлороформа надышались?
После последнего звонка в класс вошла Марта Аполлоновна.
- Володя, задержись, - сказала она, подойдя ко мне, - можешь понадобиться. Я зайду за тобой.
И ушла.
- Ну, Белка, суши сухари, - подоспел Баранцев. - Да не забывай писать нам с Калымы, хоть раз в полгода.
- Слушай, ты, шутник! - одернул его Генка. - Исчезни!
Упрашивать Олега не пришлось: исчез и быстро.
Валерка Жуланов перед уходом сказал:
- Слушай, Белка, мой тебе совет: от всего отпирайся. Не я, не видел, не знаю. Понял?
- А что отпираться? Не он же их изрисовал, - возразил Латыпов.
- Не о-он... Докажи теперь. - Валерка повесил на плечо старую офицерскую сумку-планшет, с которой ходил в школу на зависть нам, и вразвалочку пошёл из класса.
Мы остались с Генкой вдвоём. Сели поверх парт.
- Да-а, парень, политикой попахивает, - проговорил он, а по голосу нельзя было понять, то ли он шутит, то ли всерьёз говорит. И продолжил в том же тоне. - Мой дедуля семь лет осваивал Красноярскую тундру, за фотку Сталина. Искурил её в газетке. Не скончайся Иосиф Виссарионович, я так и не узнал бы, что собой представляет мой дед. Когда его забрали, я маленьким был. Три года пожил дома и помер. Враг народа! - он кисло усмехнулся. - Он за один портрет залетел, а тут два... Хотя... сейчас вроде бы не так строго, может, пронесёт.
Из близких родственников у меня никто не подвергался репрессиям, как теперь начали называть аресты в далёком теперь прошлом, но я о них много слышал. Видел живых свидетелей, то есть "врагов народа", даже одного у мамы на работе видел, бригадиром маляров работал - среднего роста старичок, с седыми прокуренными усами. Никто и не знал, кто он такой и отчего живёт один? А недавно его реабилитировали, восстановили в звании. Оказывается, он был военным, в большом чине, нашёл семью и вернулся с ней в Москву. Врагом народа был и наш дальний родственник, по отцовской линии, дядька Карп Тимофеевич. Семья у него была большая, пять детей и самих двое. Жили голодно после войны, не хватало пособия по инвалидности - он пришёл с войны без левой ноги. Устроился неподалеку от дома на хлебопекарню сторожем или вахтёром. Строг был дядька, пресекал воровство, да только недолго служба его продлилась. Сам попался. Пришли из органов с проверкой на вахту и обнаружили у него в тумбочке аж три булки черного хлеба. Откуда?.. Каким образом они там оказались? - объяснить не сумел. За каждую буханку получил по году, то есть - три года. И отбыл их от звонка до звонка. В лагере научился пимы тачать, сапоги шить и, вернувшись, стал сапожником и пимокатом. Мы в то время из деревни в город перебрались и первое время жили у них на квартире.
- Ген, а что мне будет за портреты? - спросил я.
Он поморщился, почесал за ухом и сказал:
- Да что? Тебе может и ничего. Ты малолеток. Ну, если со страху чего нагородишь, наплетёшь на себя - потянуть могут. Да и то не тебя, а скорее твою мать. Ведь родители за детей отвечают...
Вот бестолковщина!!. И чего полез?!. И кто тебя за язык тянул?..
"Юмористы эти шаржисты!" - добивал меня бодренький голосок Баранцева.
Я с содроганием вздохнул и поежился...
Пришла Марта Аполлоновна. Она была взволнована, это было видно по её глазам, они блестели, пальцами правой руки сжимала кулачок левой. Сказала:
- Ну что, Володя, пойдём.
А я сидел, не в силах сдвинуться с места.
- А ты, что не дома? - спросила Латыпова.
- Беляева жду, - ответил он, поднимаясь.
Она согласно кивнула и стояла, ожидая меня. Я поднялся и прощально глянул на товарища. Генка ободряюще подмигнул: мол, не робей...
Марта Аполлоновна шла по коридору, не спеша. Руки держала по-прежнему перед собой, стискивая пальцы одной руки пальцами другой.
Перед дверью учительской учительница остановилась и посмотрела на меня.
- Володя, послушай, - сказала она. - Сейчас здесь проходит расширенное партийное собрание. На нём присутствует весь педколлектив школы и товарищи из гороно и райкома партии, ты их видел. Но это не должно тебя смущать. Соберись с духом и постарайся быть спокойным. Понял?
Я кивнул - что тут непонятного...
- Тебя спросят, что произошло с портретами, и ты расскажи. Расскажи всё, как было. Это очень важно. Договорились?
Я вновь кивнул, как заведённый.
Марта Аполлоновна открыла дверь в учительскую и показала рукой - входи! Я переступил порог. Следом, слегка подталкивая меня рукой за плечо, вошла сама.
В учительской было много народа, все школьные учителя. Они сидели за столами, которые располагались в два ряда, как в классах парты, только присутствующие в аудитории были взрослые и кое-кто уже седой. Перед ними стояли два спаренных стола, за которыми находилась почтенная комиссия. И Белла Ивановна - с боку, у окна.
Все смотрели в нашу сторону.
- Вот, товарищи, ученик моего класса, Володя Беляев, - сказала Марта Аполлоновна, обращаясь к людям, сидящим за столами президиума. - Он расскажет сейчас о том, что всё же произошло в классе. Прошу, Володя...
Я молчал, застеснявшись такого количества учителей, комиссии.
- Ну что же ты?..
Сидевшая за столом комиссии, ближе ко мне, женщина в черном костюме и белой кофточке - руки аккуратно, как у прилежной ученицы, сложены перед собой - обратилась ко мне, желая, видимо, помочь.
- Беляев, мы знаем, что ты, придя в класс, увидел портреты, испачканные мелом. Это так?
Я кивнул.
- Хорошо. А скажи, как ты это обнаружил? Что, вошёл и сразу увидел? Или тебе кто-нибудь показал?
- Никто. Сам.
- Та-ак. А скажи, когда ты входил в класс, тебе никто не встретился?.. Ты, может быть, видел кого-нибудь в классе или в коридоре? - голос её был мягким, полон участия, разговаривала, как с маленьким ребенком, шалунишкой-проказником. Это меня немного оживило, вернее, озлило: сюсюкает чего-то…
- Да никого я не видел.
- Та-ак. Значит, ты в классе был один?
- Да. - Я хотел было начать объяснение, чтобы побыстрее отделаться от этого допроса, но, видимо, передержал паузу, в которой уместилась реплика Тритона.
- Теперь из него и щипцами не вытянешь правду. Сам не сознается и дружков не выдаст. Партизан.
Она сидела за первым столом в первом ряду с бойцовским видом.
- Спокойно! - услышал я тихий голос моей учительницы сзади, видимо, почувствовавшая, как меня передернуло. Она сжала рукой моё плечо.
- Олег Борисович, - обратилась Марта Аполлоновна к строгому мужчине, - я прошу вас оградить Беляева от подобных реплик. А вы, Анна Павловна, не забывайтесь. - Резко сказала она зоологичке. - Вы не в гестапо и перед вами не партизан.
- Анну Павловну простить можно, - сказал Артём Иванович, историк, бывший фронтовик. - Она не была партизаном. А уж о гестапо, к счастью, у неё книжное представление.
В аудитории возник шумок, разговоры.
Олег Борисович постучал черной самопишущей авторучкой по столу.
- Спокойно, товарищи, - сказал он густым надтреснутым баритоном. - Мы не на митинге. И, пожалуйста, без реплик. Будет время и для них. - И повернулся ко мне. - Давай, Беляев, смелей.
Странно, кого больше всех боялся, он как будто бы и поддержал меня, а не Тритона. Его голос был без интонаций понуждения, даже слово "смелей" не вязалось с ощущением команды, оно прозвучало на каком-то неуловимом уровне тона, где-то между командой и шуткой, что придало мне спокойствия. Рука учительницы на моём плече и это обращение - и я почувствовал, как стало легче дышать.
Я рассказал. Рассказал всё, что знал и видел, что хотел сделать, и что получилось.
Вопросы никто не задавал. Все сидели молча. Потом Артём Иванович сказал:
- Беляева, мне думается, надо отпустить.
Олег Борисович кивнул в знак согласия. Но тут поднялась Анна Павловна.
- Как отпустить? Товарищи, он ведь нам ещё ничего толком не рассказал. Он лукавит, Олег Борисович?..
Тот продолжительно посмотрел на неё и пожал плечами.
- Так что же теперь, по-вашему, щипцы применять, пытки устраивать?
Тритон от его слов в росте уменьшилась.
- А вы идите, молодой человек, - сказал он мне и показал ручкой на выход, как регулировщик жезлом направление.
Учительница рукой, лежавшей на плече, слегка подтолкнула меня к двери. Поворачиваясь, я уловил смятенный взгляд Анны Павловны. Она оседала на стул. А я невольно усмехнулся.
Марта Аполлоновна вывела меня из учительской. Сказала с облегчением:
- Ну, все, Вова, теперь иди домой. И ни о чём не беспокойся.
Она взъерошила мне волосы, улыбнулась и вернулась в учительскую.
Генка встретил меня в коридоре недалеко от учительской. Он стоял у окна, я шёл к нему и, не сдерживая себя, улыбался.
- Ну не похоже, чтоб тебя там парили, - усмехнулся он, подавая мне мой портфель. - Цветёшь, как майская роза. О чём спрашивали?
- Всё о том же, о портретах: что да как. Рассказал, что знал.
- И всё?
- Да.
Генка недоверчиво хмыкнул, но вслух больше ничего не сказал.
Мы шли по улице "Школьная". Улица была отсыпана гравием, укатана машинами, конскими повозками, пыльная и шумная летом. Зимой скользкая, укатанная. Зимою она служила и катком. Катались на ней на "снегурочках", наперегонки или цепляясь за машины. Делали из проволоки крючки, цеплялись ими за борта и гнали за ней с вихрем. Однажды Витьке Орясову при такой катушечке руку выдернуло. Водитель не видел, кто за ним катиться, и ехал, как ему нравиться, в том числе и по голой дороге. Витька и споткнулся на земле. Сам на дороге остался, а рука уехала. Крючки-то мы к руке привязывали, недоумки. После похорон Орясова нас с дороги как ветром сдуло.
Главная улица. Первый маршрутный автобус в городе прошёл именно по ней. Вернее, даже не автобус, а бортовая машина с будкой, с дощатыми сидениями по периметру кузова. И начало это "такси" ходить зимой и редко, наверное, через час: от Забура до Зеленого магазина, до базара, от него до пекарни, оттуда до железнодорожной больницы и назад. И нам попервости было очень интересно кататься на нём, - только успевай отсчитывать по 20 копеек. А если туда и обратно - 40. Мерзли, тряслись на жестких сидениях, не видя света белого в маленькие промороженные оконца. А потом хвастали друг перед другом, кто больше всех накатал за день. Месяца два морозились, пока не привыкли к благам цивилизации...
Небо почти чистое высокое и в его вышине беззаботно летали птицы и кувыркались чьи-то сизари. Мы остановились и, приложив к глазам ладони козырьком, стали наблюдать за ними.
- Во! Во, дают!.. - восклицал я. - Вон, какие сальто с морталями выделывают!
После учительской с меня сошло напряжение и вместо знобящего холодка, мою грудь распирал восторг. Я радовался пыльной улице, голубому небу, солнцу, голубям.
- Это соседа нашего, дяди Жоры.
Генка тоже смотрел на небо восхищенно.
Генка жил в хорошем доме, добротном, рубленом, наверное, ещё в дореволюционное время. Под балкончиком в палисаднике среди сирени и рябины стояла маленькая беседка без крыши, состоящая из дощатого стола, покрытого выцветшей клеенкой, и лавочек вокруг него. Сейчас там сидела девочка, Генкина сестрёнка, и играла с куклами.
- Ну ладно, Белка, пока, - сказал Латыпов, остановившись у мостика через кювет. - Мне сейчас водиться предстоит. Бабушка с обеда в больницу ушла, так вон, сидит, ждёт, - кивнул на сестру.
Он было пошёл, но тут же остановился. Обернулся.
- Завтра нужно спросить у Марты Аполловны, что там с ними решили? - сказал он. Подумав, добавил: - Беллу Ивановну могут того, снять с работы. Да и Марту Аполловну отстранить от класса. Жаль будет. Хорошая она классная, классная.
- А разве... Они-то тут причём? - удивился я.
- Притом.
- Гена, Геночка! - закричала девочка из палисадника, завидев брата. - Иди домой!
- Иду! - махнул он ей. И мне: - Ну ладно, завтра узнаем.
- Пока.
Мы разошлись. Он направился к воротцам своего дома, откуда ему навстречу уже выбежала сестрёнка с куклой на руках. Я побрёл вдоль по улице вновь охваченный беспокойством, но уже не за себя, а за свою учительницу и директрису. Что не говори, а в этой истории - я главное действующее лицо. Но я-то вышел из неё, как гусь из воды сухим, правда, бывало с гусиной кожей от переживаний.
На перекрестке двух улиц, "Школьной" и той, что выходила с Забура, с правой стороны разлилась огромная лужа, озерце, образовавшееся от весенних паводков. За лето оно высыхает, но сейчас в нём купались утки и гуси из соседних дворов. Домой идти не хотелось, и я, перейдя дорогу, обогнув лужу, прошёл к штабелю брёвен. Подложив портфель, сел на одно из них, лежащее немного в стороне.
По небу изредка пробегали легкие облачка, и они отражались в воде. Тихий ветерок шуршал за моей спиной в зеленеющих кустах черемухи, возвышающихся над оградой, и слабо волновал маленькое озерцо. Я смотрел в него, и на меня, как эти облака на воде, стали наплывать воспоминания произошедших событий, начиная со вчерашнего утра, и каждое с определенной эмоциональной окраской. Однако, то, что было пережито мною ранее, как будто уже притерпелось, усвоилось, поэтому перед глазами теперь стояли свежие сегодняшние впечатления.
Учительскую я видел сейчас как бы со стороны, всех учителей: Веру Александровну - химичку, Варю - пионервожатую, Артёма Ивановича – историка, физрука, математичку, и... Тритона. Она, как монумент, возвышалась над аудиторией и затеняла собой помещение и, эта тень, казалось, ложилась на лица присутствующих; оттого, наверное, и сама атмосфера собрания была томительной, и долгие паузы, за которыми угадывалась недосказанность, напряженность, и эти посторонние люди... Вся эта обстановка как бы подсказывала вывод, предположение, что высказал Латыпов Гена.
Я поднял из-под ног несколько камешков и стал бросать их в воду. Камешек падал в набежавшее облачко, отражавшееся в озерке, издавал "бульк", и круги волн от него, искажая отражение, медленно расплывались в стороны, смешиваясь с рябью.
Интересно, кто бы это мог быть? Кто испачкал портреты?.. Из нашего класса или же из другого? Я мысленно перебрал всех одноклассников, потом все знакомые и популярные личности в школе, и ни на ком не мог остановиться. Но одно было очевидно: есть у нас люди, с которыми не соскучишься. Создадут волну, а сами в сторону.
Я снова бросил в воду камешек. Он булькнул, и на месте его падения всплеснулся столбик. Туда же вдогонку я послал другой камешек, и от него подскочил столбик. Хм. Редко когда удается так дважды всплеснуть воду. Но в третий раз такого столбика не получилось.
Что же теперь будет?.. Вначале, когда я увидел портреты, я растерялся, подсознательно почувствовав опасность. Я предполагал, что могут возникнуть неприятности, но только касающиеся меня лично, шаржиста-юмориста. Но чтобы такого масштаба! - предположить никак не мог. Не мог представить себе, что "волны" вокруг этого события будут намного шире и в центре его, по очереди, окажемся: вначале я, потом Марта Аполлоновна, Белла Ивановна, - как три столбика над поверхностью воды, и неизвестно, какой ещё "камешек" упадет нам на головы?..
Тут меня пронзила одна догадка, от которой даже защипало веки. Я вдруг с ясной очевидностью понял, отчего меня сразу не потянули в учительскую? Могли бы прямо с уроков!.. И почему была так взволнованна Марта Аполлоновна, придя за мной в класс? Похоже, там, в учительской, вокруг портретов возникли бурные дебаты и, естественно, мне отводилась в них ведущая роль и, конечно же, не положительная. Но там был человек, который отстаивал иную точку зрения относительно меня, тем самым добровольно принимая удар на себя. И ему, похоже, это удалось - аудитория ко мне была снисходительна.
Я бросил камешек в воду, и волны, расплываясь передо мной, растворялись в туманной зыбке, навернувшейся мне на глаза. Марта Аполлоновна...
На следующее утро, придя как всегда рано, я с нетерпением поджидал Марту Аполлоновну у входа школы. Она заметила меня и приветливо улыбнулась.
- Ну, как, Володя, настроение?
- Да ничего, - пожал я плечами, немало радуясь её доброжелательности. - А вы как?
- Тоже ничего, Володя. Все хорошо, - говорила она, ведя меня к крыльцу школы за плечо, как вчера в учительскую. И по голосу и по настроению можно было полагать, что так оно и есть.
И, действительно, "всё хорошо" обошлось им - Марте Аполловне и Белле Ивановне - строгими партийными выговорами. Я, не зная истинной тяжести такого наказания, облегченно вздохнул: Слава Богу! - поди, не смертельно. Правда, Белла Ивановна, после окончания учебного года ушла из школы. А может быть - её "ушли"...
3
После уроков Генка подошёл ко мне и шепнул:
- Погоди, разговор есть.
- Что ты задумал? - спросил я, когда мы остались вдвоём.
- Слушай, далеко твой художник живёт?
- Да как тебе сказать, порядком, у базара. А что? - я внимательно посмотрел на его покрытое весенними крапинками лицо.
Генка усмехнулся.
- А что тут непонятного? Давай отнесём ему... - он кивнул на портреты.
Тут меня осенило!
- Ну, Генка! Ну, голова! - воскликнул я. - Ты долго думал?
- Да нет, только что на уроке.
Я тут же хотел снять портреты со стены, но он остановил.
- Погоди. Давай вначале к художнику сходим, договоримся. А то вдруг его нет дома, куда мы тогда с ними?
Так мы и сделали. Побежали к Николаю Андреевичу. Благо, нам повезло - подвернулось городское "такси".
Мастер был дома и корпел над картиной, которую он назвал "Вид из окна".
За распахнутым окном простирался широкий луг. Правда, сейчас он больше походил на зеленый блин, поскольку ещё был без цветов и травы, без кустарников и деревьев. По правому краю протекала речушка, и в заводи белели какие-то птицы, не то цапли, не то журавли. Над ними художник и работал сейчас.
Генку я не взял с собой. Он остался ожидать меня у детской песочницы. Не хотелось чьим-либо присутствием создавать творческому человеку беспокойство. Я сам-то пришёл не в урочное время, не в свой день.
- Что случилось? - спросил Николай Андреевич, как мне показалось, недовольно.
- Здрасте, Николай Андреевич.
- Привет! – Он, открыв мне двери, шёл в мастерскую, в одну из комнат своей квартиры. Я, несколько смущенный, плёлся за ним следом.
- Ну, что там?.. - вновь спросил Николай Андреевич, двумя мазками подправляя брюшко под одной из птиц.
- Да я к вам по делу, Николай Андреевич...
- Та-ак, - кивнул он лохматой головой.
- Портреты у нас в школе кто-то мелом измазал... Мы их отмывали, отмывали и не отмыли...
- Та-ак?..
- Так не смогли отмыть. Не сумели...
Я испытывал крайнее неудобство оттого, что доставляю своему учителю лишнее беспокойство, отрываю у него драгоценное время, отвлекаю, и потому мямлил, "тянул кота за хвост", - как бы сказал Генка.
- Вот и пришли к вам... Может, вы нам поможете?
Я замер, уставившись в его густую шевелюру, наверное, с утра нечесаную. Николай Андреевич ответил не сразу (тоже "кота тянул", точнее, мои нервы). Вначале внимательно посмотрел на штрих, который он нанёс на полотне, покрутил большой головой туда-сюда, как бы глядя на него с разных точек зрения, только потом, с напевной раздумчивостью, проговорил:
- По-мо-жем. А почему бы ни помочь?
- Правда! - придушенно воскликнул я.
- Угу...
- Спасибо, дядя Коля!
Впервые я назвал его дядей, как своего родного дядю, жившего в Москве и которого ещё ни разу не видел. И как только я удержался, чтобы не броситься ему на шею?..
Смеясь от радости, я выскочил из мастерской, и первые дождевые тучки, обложившие небо, казалось, поднялись и посветлели.
Подогреваемые нетерпением, мы не стали дожидаться до утра, чтобы испросить разрешение. (Генка настаивал, да меня остановить, не тут-то было!) После собрания педколлектива мне очень хотелось что-нибудь сделать, что-то предпринять, чтобы восстановить портреты. Ради справедливости, ради своей учительницы, директора школы. Ради класса, в конце концов. Мы сняли портреты и через весь город поволокли их к художнику.
И вот как всегда! - когда надо - "такси" не было. Может, это был знак судьбы? - да я его не распознал. И потом, ведь не куда-нибудь, на доброе дело. Так я и объяснил Марте Аполловне на следующий день. Она была не в восторге от моей инициативы.
Так узнали о моей маленькой тайне. Узнали, что я знаком с настоящим художником, с благородным, чутким человеком, и что я учусь у него. И я, что скрывать, гордился этим.
Понедельник был моим днём, поэтому я держался смелее.
- Здравствуйте, дядя Коля! - Поздоровался я, входя в мастерскую.
Николай Андреевич кивнул, и на его бородатом лице мелькнула усмешка.
- Привет, племянничек! Входи.
Я замешкался в прихожей, вытирал обувь о тряпку у порога. (Самому же полы мыть.) Когда я вошёл в мастерскую, учитель стоял с мольбертом в руке и, вытянув перед собой кисточку, наносил под белыми пятнами черные черточки - ноги птиц.
- Там две рамки стоят, прогрунтуй их, - сказал он.
Он часто давал мне подобную работу.
- Создаешь шедевры, умей выполнять и чернушку, - говорил мастер.
И сейчас, придя в мастерскую, я безоговорочно приступил бы к выполнению его распоряжения, но у окна стояли наши портреты. Они были как новенькие! Их глянцевая поверхность блестела и, казалось, слепила.
- Готовы?! - радостно спросил я, подходя к ним.
- Готовы, готовы, - проговорил Николай Андреевич, хрипловатым и добродушным голосом. - Пришлось с ними повозиться. Ты друзьям передай, чтоб так больше не шутили.
- Передам! Передам, дядя Коля...
Я взял один, затем второй портрет под руки и направился к выходу. Я не чувствовал их веса, хотя, как помнится, они были не особо легкими и высотой вполовину моего роста. Но на улице меня ждал Генка - унесём. Он пошёл со мной на всякий случай.
- Спасибо, дядь Коля! - крикнул я от порога.
Художник обернулся и удивленно спросил:
- То есть как, спасибо?..
Я с не меньшим удивлением повернулся к нему.
- А где учитель, классный руководитель или ещё какой-нибудь представитель от администрации школы?
- За-ачем?..
- Как зачем? А за работу мне кто будет платить? Ты что ли?
- Платить?.. Как платить?!.
"Разве надо платить?.." – это уже прокатилось в мыслях.
В моей голове, как в барабане, закружились несуразные вопросы и каждый из них, как чугунные шары, бухали оглушающе по черепку, отчего в голове тут же зазвенело, закружилось. Меня зашатало. Портреты выпали из-под рук и рамки громко стукнули о пол.
Художник вскинул голову.
- Хм. Ты, как мне кажется, не от мира сего. Ты что же думаешь, что я святым духом живу?.. Ты что же думаешь, что за эти шедевры, - кивнул он на свой пейзажик, - мне с небес сыплется манна небесная?.. Нет, молодой человек, ошибаетесь.
Николай Андреевич положил на стол мольберт и заходил по мастерской. Он не смотрел на меня, был сосредоточен на тряпке, которой стирал с пальцев краску. Я ошарашено вперил в него взгляд и видел его раз в пять уменьшенным. Что-то странное в этот час случилось с моим зрением, фокус нарушался.
- ...Пока их создашь и продашь, без штанов останешься. Гонорары, братец, это столь призрачная перспектива... Вот и идёшь в магазины, подрабатываешь на оформлении витрин. Ведёшь уроки рисования. Берёшь мелочные заказы, как вот этот, из твоей школы.
Он говорил с раздражением, но не резко. Что-то пытался объяснить, втолковать мне, неразумному, а я не слышал. Я видел его, но на каком-то отделённом расстоянии, откуда доносилась, как гул, речь карлика, перемолотая в недрах заросшего черного рта.
- ...И то, что я с тобой вожусь бесплатно, это исключительно из-за твоих способностей. При индивидуальном обучении из тебя...
Я опомнился. Затряс головой, отгоняя наваждение и, согнувшись под тяжестью портретов, едва дотащил их до окна. Урывки фраз доходили до меня туго, и, казалось, ложились на мои плечи непосильным грузом. Голова моя опускалась все ниже и ниже.
- ...Так что иди в школу и передай тем, кто тебя уполномочил, что художнику за работу полагается двести пятьдесят рублей...
Двести пятьдесят рублей!.. Кому сказать?!. Ведь это моя инициатива!.. Я сам их припёр сюда без спроса, без ведома... Кому я, что теперь буду говорить? С кого спрашивать? Да и со школы разве берут деньги?.. Сердце моё занемело от предчувствия очередного скандала: опять я, кажется, во что-то вляпался?..
Я до того растерялся, что не понял, как оказался за дверью. Щелчок замка, как удар медиатора по натянутой струне, извлёк из меня скулящие звуки, и я, уже не в силах сдерживать их, разрыдался, спрятавшись в углу под лестничной клеткой.
Последний раз я плакал, когда меня отволтузил Валерка Жуланов. Не понравилась ему моя карикатура на него в школьной газете. Но что это были за слезы по сравнению с теми, что я проливал в углу этого подъезда? Ни одна из тех слезинок не была и сотой долей близка с этими. Я плакал, наверное, так, как оплакивают близких людей при их утрате.
Ну, скажи он об оплате раньше, когда мы припёрли эти злосчастные портреты, или ещё раньше, когда я только заикнулся о них, и я, наверное, не воспринял бы его требование, как нечто неестественное, даже мелочное. Ведь я-то просил его о дружеской услуге! И его молчаливое согласие воспринял именно с тех позиций наших взаимоотношений, на которые, по детской своей наивности, я искренне полагался, понимал их упрощенно и бескорыстными. Тогда я, наверное, смог бы понять его, вникнуть в его нужды, в его положение, и не постигло бы меня столь горькое разочарование в человеке, ставшим дорогим для меня. По сути, я и оплакивал близкого мне человека и что-то ещё не осознаваемое, но навсегда потерянное... (Долго, можно сказать до зрелого возраста, это чувство разочарования довлело над моим сознанием, вызывало настороженность к творческой братии, к художникам, которые (не в обиду им) представлялись мне шарлатанами и стяжателями.)
Не знаю, сколько я простоял под лестницей. Очнулся от вопроса.
- Шинок, ты што тут делашь?
Я обернулся. Передо мной стояла в белом полушалке маленькая старушка, в руках у неё была сетка с хлебом и двумя бутылками молока. Она страшно шепелявила, видимо, из-за отсутствия зубов.
- Кто тебя обидел?
Я всхлипнул и глубоко, с содроганием, вздохнул, стирая мокроту со щёк.
- Ну, нельжа же так. Ушпокойша. Ты што, деньги потерял? Тебя мама пошлала в магажин, а ты их потерял?
Что я мог ей ответить? Разве можно было в двух словах объяснить, что я сегодня потерял? Я и сам-то ещё толком не осознал, что именно, только где-то в подсознании, из глубин его лабиринтов вырисовывалось что-то нелепое, до слёз обидное, сотворённое по своей глупости, по собственному легковерию.
- Тебя, может, обидел кто? Тот мальшишка у пешошнитшы?
Я отрицательно затряс головой: не угадать вам, бабушка...
Ответил на выдохе:
- Нет. Того уже нет, - и направился к дверям подъезда.
- Тебя, может, проводить?
- Спасибо, не надо.
Я вышел из подъезда. На улице было тепло. Солнышко стояло высоко над крышей соседнего дома. Слабый ветерок шуршал ветвями и молодыми листочками тополей и клёнов, стоящих у дома. Свежий ветер и весёлый майский день подействовали на меня успокаивающе, и мрачная подъездная одурь начала с меня спадать.
До песочницы я шёл медленно, чтобы лицо могло хоть немного обсохнуть. Останавливался и делал упражнения, которые бы напоминали те, что человек проделывает при попадании в глаза пыли, песка. Я, слегка наклонясь, тёр глаза пальцами, кулаками, промокал рукавом рубашки, ну и так далее, и, похоже, преуспел.
Тебе что там, песок в глаза сыпанули? - спросил Генка.
- Ага... в подъезде сквозняк, с улицы занесло что-то.
- Поплачь, вымоет, - посоветовал он.
- А я что делаю?
- Ну что там? - он кивнул в ту сторону, откуда я пришёл.
- Не готовы... э-э, болеет, - соврал я первое, что пришло в голову.
- Да-а, жаль. Ну и когда?
- Не знаю, - пожал я плечами. - Может через неделю.
Я стоял к нему вполоборота, боясь, как бы Генка не заметил истинную причину моих слёз.
- Ну, ты иди. Мне надо тут... остаться, - заторопил я его.
- Понятно, оставайся, конечно, раз человек болеет, поухаживать за ним надо, - рассудительно согласился он. - Может и мне остаться, чем-нибудь помочь?
- Не надо. Ещё ты заразишься. Иди. - Но Генка медлил. - Иди. Завтра увидимся, - бросил я и поспешил обратно к подъезду.
Как только Латыпов ушёл, я вынырнул из подъезда и, забежав за угол, рванул, сколько было сил вдоль по улице в другую сторону от Генки. Но больше, наверное, от художника, от его мастерской и её запахов, как от какой-то удушающей меня ауры.
Теперь я был предоставлен самому себе и мог целиком отдаться своим переживаниям.
Обида на Николая Андреевича, теперь уже смешанная с досадой на самого себя, вновь охватила. Мне представлялось, что я был обманут на чём-то таком важном, чего даже стеснялся произнести вслух - на таком не обманывают! Это было выше моего понимания, и оттого не переставал удивляться и страдать. Потом переживания перешли в негодование, а позже - в сарказм; я издевался и смеялся над собой. И уже ближе к вечеру, когда во мне и самобичевание перебродило, и я устал от долгой ходьбы по городу, ко мне пришла холодная рассудительность. Теперь я был беспощаден к НА (с этого дня художника я стал называть по начальным буквам имени и отчества), и придумывал всевозможные варианты расплаты с ним.
Эх, сейчас бы заявиться к НА с деньгами и сказать:
- Вот они, ваши деньги, за которые вы меня предали!
Сделал бы я это так... Вхожу в его мастерскую, в затхлую, провонявшую олифами и краской, мрачную комнатёнку и бросаю деньги на стол - нет! - на пол. Этак манерно, с вызовом. "НА-те свой гонорар!.."
И тут же представил себе, как вылетаю из мастерской от пенделя!.. Это несколько понизило мое высокомерие. Нет, не то. Лучше так: вкладываю денежки в конверт и пишу письмо, и лучше в стихах. Э-э, примерно с таким содержанием... Ага, вот:
Как вы могли? Как вы посмели?
Так пасть! Так измельчать!
Спасибо вам за акварели,
Я не хочу вас больше знать!..
А! Каково?.. Вот будет щелчок! (Я в тайне пописывал стишки, но никогда и никому их не показывал.) Я прочитал ещё раз четверостишие заново и... оно мне разонравилось. Чего-то как будто в нём не хватает, чего-то хлёсткого, уничижительного. Может Генку попросить?.. Хм! - юмористы эти шаржисты.
Эх, да что сейчас об этом говорить? Были бы деньги, а уж как их преподнести, подумаем. Где деньги взять? - вот вопрос. Не воровать же...
Может, действительно, пойти в школу? Сказать, мол, так и так, пролетел я с художником, он деньги требует за портреты...
Утю-тю-тю, какой хороший мальчик, влип сам, а расплачивайся школа! И с какой стати?.. Да разве со школы можно деньги брать? Она ж сама нам столько и всего бесплатного даёт, чего никакими деньгами не оценишь! А тут за какую-то малость с неё плату требовать? НА, вы в школе учились?..
У мамы попросить? - язык не повернётся. Недавно она мне на лето штаны купила. Откуда у неё сейчас деньги?
Что-то надо придумывать самому. Но что? И это "что" вонзилось в мой мозг и теперь ни на минуту не покидало меня: в школе, дома, на улице. Ночью и днём. Я ложился спать с этой мучающей меня мыслью и просыпался с ней. Вскидывался ночами и подолгу лежал в раздумьях. В моём воображении представлялись десятки вариантов. В некоторых я даже побывал на острове Монта Кристо, в сокровищницах Сезама, на золотых приисках Клондайка и Сакраменто.
Особенно меня увлекла фантазия с туземцами. Представляя себя в роли легендарного Кука, я их, как и он, учил, лечил и воевал вместе с ними, как военачальник, против ненавистных им врагов - колонизаторов. Был ранен - так, не очень, не до смерти. За что они меня уважали и стали почитать, как вождя. Но я шёл дальше, - начал выводить их на новый этап общественного развития - из первобытнообщинного строя в социализм (надеясь не только на социальные перемены в их жизни, но и на их сознательность; надеясь, что за мою благородную миссию они отблагодарят меня по достоинству). Стал создавать артели, колхозы, - как мой дед в период коллективизации в России. И... и я чуть было не повторил судьбу Кука - папуасы меня едва не съели! Вовремя очнулся и подскочил на кровати, как поджаренный. Дофантазировал!.. Слишком увлекся общественным переустройством. С папуасами такие игры не проходят.
Но и это было ещё не всё. Вскоре мне приснился сон - кошмар! - видимо, для разнообразия. Как будто бы я забрёл в какую-то не то яму, не то штольню, с узким проходом, по стенам которого стекала слизь, и воздух внутри него спёртый, ядовито зловонный. Под ногами находилась омерзительная жижа, и я вязну в ней, и, задыхаясь, все же иду туда, где вдали, в сумерках, излучая слабый блеск, сверкают золотые россыпи. "Хоть бы горсточку... одну бы горсточку..." - думаю я. И, чем ближе подхожу к заветному месту, тем тяжелее становится идти, не хватает воздуха. Уже в полусознательном состоянии я добираюсь до стены, запускаю в её мягкую мерзкую утробу растопыренную пятерню, и спешу назад, на воздух. Но сознание моё меркнет...
Проснулся от ужаса и сбросил с головы подушку - придушила! Видимо зарылся под неё от страха.
Веселенькие картинки, и кино не надо.
Эх, была бы осень... Осенью такую сумму можно было бы заработать. За неделю, за полторы. Осенью многие нуждаются в помощи, в копке той же картошки. Я в прошлый и позапрошлый год помогал одним старичкам, но за так просто, из уважения и сочувствия к ним, да и теперь бы с них денег не взял. Но есть помоложе, просят помочь за деньги. Да теперь время не то - весна.
Конечно же, мне было не до уроков. Я был невнимательным, рассеянным. У Тритона едва выкрутился, можно сказать, всем классом ей отвечали. Приходил в класс, как всегда, первым, но не рисовал шаржи, не потешал ребят. И такое мое поведение не оставалось не замеченным. Меня подбадривали, выражали сочувствие, особенно Генка, по поводу продолжительной болезни художника, и я принимал их участие с озабоченным видом и с иронией в душе.
Марта Аполлоновна присматривалась ко мне. Я это вскоре почувствовал. Однажды, случайно поймал её испытывающий взгляд на себе, и смутился. Мне показалось, что она о чём-то догадывается. Разумеется, я уважал её и всецело доверял ей, и случись со мной что-нибудь другое, я бы сам к ней подошёл за советом, за помощью, посвятил бы в любую тайну, но теперь... Теперь было стыдно, и ощущение было такое, как будто бы моя глупость выпирала из моего лба, затылка, сквозь одежду белыми пятнами, и она её видит. Эх, и когда только ума наберусь!
Вечерами я бродил по городу. Теперь я не ходил к НА, но, чтобы мама ничего не заподозрила, я по-прежнему уходил в назначенное время из дома и шатался до семи-восьми вечера. Правда, шатался не бесцельно. Я искал место, где бы мог устроиться на работу - однажды ночью меня посетила эта важная мысль. И теперь я пытался её осуществить.
Как-то днём, после школы, я постучался в ЖЭК неподалеку от воинской площадки, и толстая с заплывшим лицом тетка, посмотрев на меня сквозь узкие щелочки век, не то обрадовалась, не то удивилась.
- Молодец! - сказала она. - Мне дворники нужны. Неси справку, разрешающую тебе работать, устрою.
А где мне взять такую справку? И кто их выдает?.. Я её так и спросил. Она кисло усмехнулась.
- Никто, к сожалению. А без справки нельзя...
В другом ЖЭКе два дядьки посмеялись надо мной.
- Ты, парень, того, иди к нам в ассенизаторы, - сказал долговязый мужчина в поношенном, пропахшем туалетной вонью, пиджаке.
- Ну-у, зачем, можно и мастерюгой, - подхихикнул второй, похожий на брюкву, с кудрявой острой макушкой, с большими залысинами спереди. - Башка-то вона какая большая, поди, шибко умная.
- ...Нет, молодой человек. Ничем мы вам помочь не сможем. Труд малолетних детей у нас запрещён, - сказал мне дяденька в белой капроновой шляпе, к которому я зашёл на другой день. - И не ходите, зря ноги не бейте, никто вас не примет.
Но он подал мне одну идею, которой я немало был обрадован.
- Вы, молодой человек, вот что сделайте. Попросите маму или папу, чтобы они взяли со своих мест работы справки на совместительство работ. Они устраиваются к нам на работу, а вы, ребятишки, объединившись в бригаду, в качестве оказания им помощи, работаете за них. Их за это государство не осудит. Потом родители получают деньги, отдают вам, а вы делите их между собой. Вариант для вас, прямо скажу, приемлемый. И вы при деле, и родителям помощь, и нам выгодно. А дворник, вы правы, молодой человек, должность, подходящая ко всем возрастам, и к вам тоже. Так что, дерзайте.
Я ушёл от него обнадёженный.
Мама ещё не пришла с работы. Я растопил дровами печь, начистил картошки и поставил кастрюльку с водой на кружок. Долго терзал мясо, нарезая его на маленькие кусочки. Решил к маминому приходу приготовить ужин. Такое случалось редко и не потому, что сегодня я захотел прогнуться перед ней, подлизаться что ли. "Тут и подлизываться не зачем, мама и так поймёт, - убеждал я себя, - с ней только поговори толком, и она всё сделает, возьмёт справку, и мы с Генкой, с Толькой Обуховым, может тот же Жуланчик пойдёт к нам в бригаду, станем за неё работать. И ничего тут такого нет, чтоб подлизываться..."
Просто сегодня я пришёл раньше, и почему бы не приготовить тот же супчик самому.
Мама пришла чуть раньше, чем я успел сготовить ужин.
- О, у нас чем-то вкусненьким пахнет? - сказала она.
Усталые глаза её засветились.
Она поставила на табуретку сумку с продуктами, которые обычно закупала по дороге домой, оттого и приходила с запозданием. Подошла к плите и, приподняв с кастрюльки крышку, втянула в себя запах.
- Прекрасно! Давай добавим в него ещё лучок?
Конечно, соглашался я. Какая она у меня хорошая, с ней и на кухне сразу стало веселее. И суп, который до неё не имел ни вкуса, ни запаха, запах по-особенному.
- Лук как, поджарим? - мама повязала на себя фартук.
- Давай.
Действительно, жареный лук вкуснее.
- На сале или на маргарине?
Я пожал плечами в раздумии.
- На сале, - сказала мама и достала из тумбочки стола стеклянную баночку с топлёным салом.
Конечно, на сале лучше, будет вкуснее. Мне даже показалось, что я ощутил его вкус.
Мама сняла кастрюлю с кружка и поставила на него сковородку.
- Подбрось, пожалуйста, в печь полено-два, - попросила она.
Я раскрыл дверцу печи и стал шуровать в топке кочергой, разравнивая в ней угли. Затем бросил в печь два полена.
- Как успехи? - это она про учебу.
- Да ничо.
- Что получил?
- Да ничо.
- У-у, какой ты скучный. У тебя неприятности?
Откуда она взяла? На мне нарисовано что ли? Я закрыл топку и поторопился перевести разговор на дело, которое меня томило.
- Мам, слушай, у меня есть идея.
- Да! Какая? Выкладывай.
- Я хочу пойти работать.
Мама подняла на меня блестящие от лука глаза.
- Как это, работать? - переспросила она, и её губы надломились в знакомый мне с давних пор знак.
- Да не в том смысле, - поспешил успокоить я (чего доброго, заплачет). - Я о другой работе, - натужно засмеялся я. (Как бы это поделикатнее подступить к разговору, а то и супчик не поможет.) - Мам, ты только выслушай меня внимательно и не перебивай. Хорошо? - Она согласно кивнула. - Сегодня я встретился с одним человеком, и он мне предложил, ну не одному, с друзьями, устроиться в ЖЭК дворниками.
Я внимательно следил за мамой, за её мимикой, движением рук. Заметил, как с её лица сошла улыбка, но руки не прекращали работать.
- Ну, а почему бы нет? Вечером вдвоём втроём, вместо беготни, пошли бы да поработали. Что думаешь, так тяжело улицы мести? Нисколько. Мы же убираем школьный двор, метём. Макулатуру, металлом собираем. И ничего?
По маминому лицу тенью пробежала усмешка. Я понял её по-своему.
- А за час-два мы любую улицу выметем, любой двор. И работа-то какая? На своё усмотрение. Чисто - не мети. Есть мусор - убери. И притом в удобное для нас время. А сейчас-то, летом, и делать нечего. Ты помнишь, три года назад, мы с тобой лестничные клетки мыли, подъезды убирали? Я мел их, а ты мыла. Мне ведь не тяжело было, и я работал с удовольствием. И нам вдвоём было веселее. Правда, ведь?
Мама согласно кивнула.
- Ну вот. Тогда я был маленький. А теперь? Теперь-то я вон какой.
Мне казалось, что я убедил её.
- Только для этого, ну, для того, чтобы меня приняли на работу, тебе нужно в ЖЭК устроиться. По совместительству. Ну, как бы понарошку. Ты устраиваешься, числишься там и деньги получаешь. А я и ещё кто-нибудь из моих товарищей будем за тебя работать. А ты только денежки получать, которые между нами поделишь.
Мама стояла ко мне спиной и помешивала в сковороде лук. Я не видел её лица, а мне очень хотелось его видеть. Я соскочил с табуретки и, подойдя к печи, встал с боку. Мама щурила слезившиеся глаза, и слезинки всё увеличивались на ресницах. Это от лука, мне тоже немножко пощипывало.
- Ты близко-то к плите не становись, забрызгает рубашку жиром, - сказала она, и голос у неё стал приглушеннее.
Я сел обратно к столу. Мама вылила поджарку в кастрюльку. Плеснула из неё две ложки супа на сковородку, чтобы смыть поджарку. На сковороде зашипело, и над печкой поднялось облачко пара. Потом вылила смыв в кастрюльку и поставила на припечек сковороду. Обтирая глаза передником, сказала своим обычным мягким голосом:
- Ну, вот и готово. Доставай хлебушек, и будем кушать.
Я достал из стола хлебницу, ложки. Мама разлила суп по тарелкам, и мы сели ужинать.
Я томился ожиданием и потому долго молчать не мог.
- Мам, ну как моя идея?
Мама улыбнулась, скорее усмехнулась.
- Идея, куда с добром... Слушай, сынок, ты хочешь что-нибудь купить? Тебе нужны деньги?
- Да... Нет... Просто... - замялся я. - Ну, разве плохо, если я немного поработаю? Нам от этого хуже не будет. И тебе легче.
- Послушай, Вовик, если тебе нужны деньги на что-то, возьми. Ты же знаешь, где они лежат. Хоть их немного у нас, но в разумных пределах их можно тратить. Я ж тебе не запрещаю. Знаю, ты лишнего не позволишь. Мужчина ты у меня не расточительный. Но, если нам тех денег не будет хватать, то я действительно пойду искать подработку. Но работать буду сама.
- Но почему?
- Чтоб ты спокойно учился и рос. Придёт твоё время, наработаешься.
- Мама, но я ведь не о той работе речь веду. Я о той, что мне сейчас по силам. Чем лето баклуши бить, я бы хоть что-то полезного...
- Послушай, сынок, рассуждаешь ты по-взрослому, и, может быть, дельно. Мне приятно, что ты у меня такой заботливый. Но пойми меня тоже с позиции взрослого человека. Представь, что люди скажут, когда увидят тебя с метлой на улице? Представил?.. Что за родители, скажут, мальчика работать заставляют... Стыд-то какой! Да мне...
- Но ведь тебя же никто не осуждал, - перебил я, - когда мы с тобой подъезды мыли.
- Как знать? Может, и осуждали. А мне тебя девать некуда было. Дома ты один не оставался, боялся. Вот и брала тебя с собой. Правда, ты мне здорово помогал. Спасибо тебе.
Я не унимался. Я чувствовал, что мой замысел рушится. И от этого ещё больше горячился. Стал приводить доводы, казавшиеся мне вескими, убедительными. Вон, мол, в деревнях дети работают летом на сенокосах, не надрываются, а кто - так и коров пасёт... На что она, грустно улыбнулась, видимо, вспомнила своё деревенское детство без отца, без матери; как собирали с младшим братом Николаем по деревне очистки от картошки и ели их не хуже поросят; как рада была за тарелку щей нянчиться с чужим младенцем; работать с восьми лет на колхозных работах, той же пастушкой, за "палочки", то есть за не оплачиваемые трудовые дни - за так называемый "трудодень"... Но я шёл дальше.
- А за границей возьми, там дети работают с малолетства и ничего...
Но тут я просчитался. "Заграница" маму задела за живое. С капиталистами у неё не было ладу с тех самых лет, как только услышала про них от своего отца. Живодёры-толстосумы. И ты берёшь с них пример?.. Какой же ты пролетарий! - примерно так рассудила она. Но вслух сказала:
- Ну и радуйся, что ты живёшь не за границей. Нашёл чему завидовать. У нас эксплуатация детей запрещена, слава Богу.
- А ты как росла?
- Тогда время другое было, тяжёлое. А теперь я у тебя есть, и государство помогает, пятьдесят рублей тебе начисляет.
Хм, большие деньги, велика помощь...
Я перестал есть, увлёкшись дискуссией, сам того не подозревая, что моя настойчивость может вызвать обратную реакцию, подозрительность и, что ещё хуже, слёзы.
- Я поняла. Я всё поняла. Куда тебе нужны деньги? Говори, не скрывай...
Я опешил.
- Да... нет, мама, я просто хотел...
- Ты кому-то задолжал?.. Ты... ты играешь в карты?..
- Да ты что! - от удивления я даже выронил ложку из руки.
Шпана воинская играла в карты, и на деньги тоже. В основном на мелочь, из азарта. Я тоже не был ангелом, играл. И выигрывал, и проигрывал. Если выигрывал, конечно, радовался, все копейка, на пирожок или мороженое (мороженое год-два как появилось в городе). Но чтобы заигрываться, чтобы по крупному... И в ум не закрадывалось.
- Ну, ты даёшь... Ну ты сказанула… Да ну тебя! - обиделся я. - С тобой ни о чём таком нельзя поговорить. Все перевернёшь-вывернешь.
- Хорошо, хорошо, сынок. Я пойду работать. По-совместительству. Будут тебе деньги.
- Нет ма, спасибо, не надо. Я так не хочу. И успокойся, пожалуйста.
Вот и весь разговор. Мне стало жалко маму и в то же время досадно. Ну, как можно не понять простых вещей?.. С большим трудом мне удалось успокоить и убедить её в том, что разговор наш я затеял, находясь под впечатлением от разговора с дяденькой в шляпе и что, действительно, я не учел соседей, знакомых, знакомых знакомых... Одним словом, никуда я не пойду, буду сидеть дома.
Маму я успокоил. А чем себя успокоить?..
Рухнула моя последняя надежда.
И вновь потянулись дни, полные тоски. Ничто меня не увлекало, и я ни к чему не проявлял интереса. Даже к рисованию. Вот дожил!..
На последней перемене Генка привёл меня в чувства. Я стоял и смотрел во двор школы. Там девчонки, "промокашки", из младших классов играли в классики. Мальчишки, их одноклассники, возились друг с другом, размахивая портфелями. У них кончились уроки, но они не торопились домой, дурачились во дворе. Особенно курчавый малый меня забавлял. С ним никто не возился, и он бегал от одного пацанёнка к другому и напрашивался. Стукнет кого-нибудь портфелем сзади и тягу. На него притопнул, но не бегут за ним, не догоняют. Он разворачивался и подкрадывался к другому. Убегал он прытко, шоркая портфелем по земле...
Вдруг перед моим взором возник, как нераспустившийся бутон огромного цветка, жилистый кулак. Я откинул голову назад, недоуменно скосив на него глаза. Рядом раздался хохоток.
- Что, Белка, вздрагиваешь?
Я обернулся. Возле меня стоял Латыпов.
- Это для зазнаек, - сказал он. - Я в друзья силком никому не навязываюсь, но хотел бы знать, что с тобой? Ходишь, как в штанишки намочил.
- Сказанёшь тоже.
- Тогда в чём дело?
Я отвернулся к окну.
- Ну, ладно, Вовка, что ты в самом деле? Я же вижу, что у тебя что-то случилось. Скажи, может, чем помогу.
Его участие меня тронуло.
- Скажу... - сказал я и почувствовал, как голос мой предательски завибрировал, видимо, та ноша, что свалилась на меня, до того истомила, что я уже не мог с ней совладать в одиночку. - Я скажу, но дай мне слово - никому!
Генка вскинул на меня удивленные глаза, снисходительно хмыкнул.
- Честное пионерское!
- Пошли.
"Честному пионерскому" мы верили, как слову чести.
Я повёл Генку из класса во двор. В школе могли подслушать. Каждый день у меня спрашивали о портретах, и всякий раз я говорил одно и то же: болеет художник. Врал, а сам про себя язвил: ага, болеет. Знали бы вы, чем он болеет, и чем меня заразил?..
И теперь, сидя на спортивном бревне, на спортплощадке, я всю свою боль раскрыл перед Генкой. Рассказал также и о том, как хотел устроиться дворником в ЖЭК.
Он внимательно выслушал, наклонив голову на бок. Помолчал. Потом заговорил.
- Мнда, это, что называется, вляпался... Тут поневоле в штанишках отсыреет. - Он вздохнул, видимо, моя исповедь его затронула. - А на счёт работы? - он пожал плечами. - Чтобы не дать пацану подзаработать? Я бы и сам с тобой поработал на пару. Летом я никуда не еду, буду дома. И на художника ты плюнь, не принимай его близко к сердцу. Мужик, видать... - он дернул пренебрежительно носом, - подзаработать захотел, живёт ведь тоже не святым духом. И ему всё равно где. Вот как тебе сейчас: хоть в ЖЭКе, хоть на копке картошки. Ему принесли, он сделал. А кто, откуда, для него без разницы. Я почему-то думаю, что и тебя он держал при мастерской, как дармового домработника, нанять-то ему не на что.
- Нет! - вскликнул я невольно, протестуя против его предположения. - Он меня учил. Он говорил, что я способный...
- А кто отрицает? И я говорю, что ты способный.
- Он учил меня! Он даже картинку на Восьмое марта помог мне рисовать. И не только...
- Ну конечно, а как же иначе? Надо же тебя как-то заинтересовать, тем более, видя в тебе такую страсть к рисованию.
У меня отпала челюсть: неужто вправду?.. Мне такое и в голову не приходило. Нет, не может быть! Да, я работал у него по дому: прибирался в мастерской, мыл полы, даже посуду, делал рамки, обтягивал их полотном, грунтовал. За продуктами в магазин сбегать, иногда даже приготовить ужин - что тут такого? Это же совсем другое! Это же бескорыстная товарищеская помощь! Я же учился! Я же рисовал! И за такое счастье я готов был горы перевернуть, не то, что полы вымыть... Нет-нет! - не допускал я иной мысли. Нет!.. И все же я был поражен Генкиной проницательностью.
Я мельком глянул на товарища, с тайной надеждой: может он ошибается в своих суждениях? - но лицо его было серьёзным. Тёплый ветерок слабо шевелил его волосы, зачёсанный на бок чуб. Теребил белую рубашку, концы пионерского галстука. Он молчал. Со смешанным чувством раскаяния (чего разоткровенничался!) я отвёл от него взгляд, и уставился на школьный двор, где всё ещё резвилась ребятня. Счастливые...
- В общем, так, Вовка. Поскольку я тут тоже приложил руку, - перебил мои мрачные мысли Генка, - то я вот что предлагаю. У меня в копилке есть сто рублей, серебрушками. Могу еще рублей пятьдесят выпросить у сестрёнки, она тоже копит, - он хохотнул. - С ума сойти, от горшка два вершка, а уже на приданое готовит. Бабушка поджучивает. Это будет сто пятьдесят? Потом у мамы с отцом с полсотни на что-нибудь выклянчу, прогнусь. Итого, где-то двести рублей смогу тебе собрать. Ну, а остальные пятьдесят добывай ты. Как, годится?
Я растерянно заморгал глазами. Кивнул.
- Разумеется, потом будем где-нибудь их зарабатывать.
Я опять кивнул.
Он засмеялся, видимо, над моей растерянностью, и, хлопнув меня по плечу, спрыгнул с бревна.
- Пошли в класс. Сейчас звонок будет.
Я шёл за Генкой с таким чувством, как будто вышел из-под холодного дождя на солнышко. Школьный двор казался шире, светлее и зеленее. Школа, окрашенная желтой охрой, в лучах солнца ярко осветилась, и звонок, прозвучавший в её недрах, был весёлым, озорным.
Последний урок прошёл на удивление легко и быстро, несмотря на то, что это была зоология. Анна Павловна дважды спрашивала меня по дополнительным вопросам с места. Я ответил, и она поставила мне четвёрку. Что-то уж больно часто стала уделять мне внимание. С чего бы это? Не знаю почему, то ли из-за развернувшихся более сложных событий, на фоне которых начальный этап с портретами призабылся; то ли я по натуре отходчивый, - но к Анне Павловне я не испытывал неприязни. Меня не раздражали её разутые ноги под столом, огромные ступни, обтянутые капроном, лениво шевелящиеся пальцы. Её полное меланхолии лицо было привычным, будничным, и я не ощущал с её стороны, как казалось ранее, повышенного и полного подозрительности внимания ко мне. Был обычный урок. Был обычный Тритон. И, может быть, за этой обыденностью зоология так бы и стёрлась из моей памяти, потому что никаким светом она не запечатлелась в моём сознании. Но именно с неё началась эта история с портретами и, похоже, на этом же уроке и кончилась.
4
Весь день у меня был полон удач. Вначале дружеское участие Гены Латыпова, потом четвёрка, а потом...
Я бежал привычной дорогой домой мимо небольшого приземистого гастронома, в витринах которого стояли банки с кильками, выстроенные пирамидами. На стеклах трафареченные колбасы и окорока. Рогатые головы коров, а также морды свиней с розовыми пятаками. Морды последних почему-то улыбались, словно животные сами просились с превеликой радостью на стол в виде отбивных и соленого сала.
Возненавидел я их, как только узнал, что витрины магазинов оформляет НА, о чём он сам сказал неделю назад. Может быть, в этом магазине он никогда и не был, но мне почему-то казалось, что это его халтура. Мне всегда думалось, что настоящий художник никогда не опустится до таких мелочей. Его призвание в чём-то возвышенном - творить прекрасное, вечное... В то время я ещё не знал, что на свете есть такие специальности, как дизайнер, художник-оформитель. Эти художники тоже много учатся, чтобы красиво и со вкусом оформить магазин, ресторан, улицу и даже город. Тогда же я думал, что этим может заниматься только такие как НА, и только по этому уже плохо.
Может быть, я, как и раньше, пробежал бы мимо этого магазина с внутренней неприязнью, но моё внимание вдруг привлёк листочек, приклеенный на столбе. На листочке был отпечатан машинописный текст. Я приблизился и стал читать.
"Объявление. База ОРСа приглашает на работу по переборке картофеля пенсионеров, домохозяек, учащихся ПТУ. Оплата по договоренности. Обращаться..."
Адрес заучивать не понадобилось, и я скорее ноги в руки припустил домой.
Как я раньше не догадался? Столько времени потерял!
Переодевшись, через час я уже был у ворот базы.
Директор базы, средних лет хорошо упитанный дяденька, с острым подбородком и большими ушами на лысой голове, смотрел на меня с явным сожалением.
- Да-а, паренёк, жаль, но, однако, у нас с тобой ничего не получится. Нельзя мне такой контингент рабочих принимать на работу, вот в чём дело. Шестнадцать-то когда будет? Года через три-четыре?.. - спросил он.
- Но, дяденька, отовсюду меня гонят, а мне так хочется подработать, так нужны деньги. - И тут я пустил слезу. - Мамка в больнице, две сестренки дома голодом сидят, кормить мне их нечем.
- А отец где? - голос у него какой-то не мужской, бабий.
- Отец?.. Так нет его у нас. Его того... убили при исполнении служебных обязанностей! - (Неужто я не шпанёнок с воинской площадки? Не навру с три короба и не разжалоблю?)
- Он что, в милиции служил?
- Ага. Госбанк охранял. А там сейф с деньгами украли, а он отбирать стал. За бандюгами погнался, его и убили.
Директор базы состроил жалостливую мину.
- Да-а, дела... - всхлипнул он. - Ну что мне с тобой делать?
- Возьмите! Я буду работать не хуже пенсионеров.
- Нет! - хуже не надо. Хуже уже некуда, - он поморщился. - Эх-хе, влетит мне за тебя, парень. Ей-богу, влетит, - уши его, к моему удивлению, задвигались вверх-вниз, заходила кожа на черепе. Я едва не рассмеялся.
- Не влетит, не влетит, дяденька! Я, как только кого увижу, прятаться стану.
- Куда?..
- За ящики. В картошку зароюсь.
Директор вдруг закатился заливистым тенорком, чем меня немало удивил. Такая туша и такой детский смех!
- Ну, пострел, ну щур! Ха-ха-ха! Как же ты в гнилую картошку зароешься? Увязнешь в ней, как в гг… глине! Ха-ха-ха! - смеялся он, отвалившись на спинку кресла. Узкая челюсть его мелко подрагивала.
Но, однако, с легкостью согласился.
- Ладно, хм, уговорил. Особенно мерами предосторожности, хм. Как фамилия?
Я с радостным облегчением выдохнул:
- Беляев Владимир Владимирович!
- Даже так. Ну что же, Владимир Владимирович, будь по-вашему.
Директор записал мою фамилию на какой-то листок под десятком фамилий, потом достал из стола совсем маленький листочек, четвертинку, и написал на нём мою фамилию и инициалы. Протянул мне.
- Это пропуск. По нему будешь проходить на хранилище, и получать у меня же деньги. Я работать буду до десяти часов вечера. Когда закончишь работу, подойдёшь к бригадиру Вяльцевой. Она пометит твою выработку, и я тебе по ней выплачу, ха-ха, гонорар. Понял, пострел?
- Понял, дяденька! - Я схватил листочек и метнулся к двери.
Фу-у, неужели и вправду произошло чудо?.. Даже не верится. И хоть дяденька, сам того не подозревая, уколол моё сознание - гонораром, - и мне пришлось подколку эту проглотить, как горькую пилюлю, однако, настроение у меня было как на Первомайском субботнике.
Вяльцева, высокая, сухая, женщина в годах, приняла меня запросто, даже слова не сказала по поводу моего роста и возраста. Дала мне железное, литров на десять, ведро и повела в овощехранилище.
В отличие от наших овощехранилищ, что находятся на воинской площадке, где хранятся не только картошка, но и бочки с солеными огурцами, помидорами, огромные кадки с квашеной капустой, стеллажи со стеклянными банками - тут помещение было угрюмым, сумрачным, с тускло горящими на невысоком потолке электрическими лампочками. Они освещали кучи картошки, насыпанные на бетонном полу, возле которых сидели на корточках и ящиках люди. Воздух был затхлым, пахло плесенью и гнилью, несмотря на то, что были открыты двери, а в потолке вытяжные трубы.
Да-а, это не наши погребки...
- Эй, жучки-паучки, принимайте пополнение, - сказала с грубоватой шутливостью Вяльцева, остановившись возле одной из куч гнили.
На пустых ящиках сидели две женщины. Они, склонясь, выбирали картофель. Чуть поодаль, на корточках, сидели два парня лет семнадцати. Дальше еще люди, но их плохо было видно в полумраке подземелья. При окрике бригадирши все обернулись и уставились на меня - тщедушное пополнение.
Поправляя тыльной стороной ладони узел платка под подбородком, ко мне обратилась пожилая женщина, бабушка.
- Вот спасибочки! А то мы без помощничка, как без рук. Давай, трудяга, присаживайся к нам.
Уговорила!
Переборка картофеля для меня была делом не новым, да и кто с ней не знаком сызмальства? Поэтому я, что называется, без примерки приступил к работе. Но сколько я себя помню, мне ни разу не доводилось видеть кучи, по которым плыла бы слизь. Сама картошка была скользкой, как мыло, липкой и вызывала отвращение. Баба Варя и тетя Шура, мои напарницы, в разговоре бранили Вяльцеву и какого-то Баранцева.
- Сгноили, загубили картошку. Берию на них нет, Сталина...
Прислушиваясь к ним, я невольно стал подпадать под их настроение. Действительно, как можно так хранить овощи? Пришли бы в наше овощехранилище, да поучились бы, коль своего ума не хватает. Но, в конце концов, мне деваться было некуда, и я смирился. Хорошо хоть сюда приняли. Золотоискателем. Как в ту памятную ночь, в гнилом утробище.
Вначале я сам набирал в ведро картошку и относил его. Потом и своё и у женщин к ящикам, стоящим на выходе из хранилища. Ведра оказались тяжелыми, к ним прилипало ещё по килограмму грязи, ладные были гантельки, и я притомился. Мне почему-то постоянно не хватало воздуха, и я ловил его ртом у раскрытых ворот. Баба Варя сказала:
- Ты, Вовик, носи только ведра, мы сами будем их набирать. Отнесёшь и перекури. Отнесёшь и перекури. Всю работу не переделаешь, а тем более такую, в хранилище-грязнилище.
Что я и делал: "перекуривал" с удовольствием у ворот и в полные легкие.
Женщины негромко переговаривались, и я узнал, кто они такие.
У тёти Шуры большая семья, четверо детей и муж Костя. Костя парень добрый, но война, пропади она пропадом, всю душу ему искалечила - пьёт зараза. Он не дебоширит, но тётя Шура боится, как я понял, что он уйдёт. (Как, наверное, все женщины послевоенной поры, намаявшиеся без мужей.) Она жалеет его.
А баба Варя ей на это выговаривала:
- Ну и умница! Вот молодец! Жалей... Он на твоей жалости, как пырей на собаке, ездит.
- Не-ет, он когда тверёзый, очень совестливый. Даже плачет.
- А ты ему из слёз похлёбку-то и сгоноши. Вот тогда бы точно он про совесть вспомнил. А так что? - сыт, пьян и нос в табаке. Чем не жисть?
Весь вечер так и прошёл в обсуждении тёти Шуриной жизни. Кажется, она что-то поняла.
На другой день разговор был вначале обо мне. Кто я, откуда и как оказался на базе в грязи?.. Им я не стал врать и рассказал всё без утайки. Только попросил, чтобы они никому не говорили, сколько мне лет и причину моего появления здесь. Женщины одобрили моё стремление, а тётя Шура сказала:
- Правильно. Сам нашкодил, сам и расхлебывай. А то, ишь, как чуть: мам, дай червонец; мам, дай трёшку. Нашли кузницу. Вон, на базу, тут рупь бумажным не покажется.
- Тёть Шура, я ведь не нарочно нашкодил... - заметил я.
- А какая разница? Сам, не сам. Главное, с матки не тянешь.
Тётя Шура, задерганная женщина, и стоит ли обращать внимание на её ворчание.
Потом перевели разговор на бабу Варю. У неё все просто. Живёт одна. Дети - кто где. На лето ей скоро пришлют внуков. А сейчас время есть, желание поработать тоже не пропало ещё, вот и пришла от скуки на базу, помочь общему делу. Чужую безалаберность разгребать. Картошку перебирать ей сейчас сподручнее, на другое-то уже "тяму" не хватает. Говорила распевно, с юморком. Её слушать было забавно, и я прислушивался к ней.
Ребята редко переговаривались с нами. И каждый вечер просиживали отдельно. Мне почему-то подумалось позже, что они оттого работали в сторонке, чтобы не носить ведра с картошкой. Баба Варя на их счет сказала:
- Забогатели мужики, подкалымили на полсотню, а заважничали на полторы.
Так и пристало к ним "мужики". Правда, после выходного дня они больше не пришли на базу. Видно, нужда отпала.
О том, что я устроился на базу ОРСа, я сказал Генке. Показал ему первые заработанные двадцать рублей.
- Слушай, а меня возьмут? - спросил он.
Я вначале не понял, для чего он спрашивает, и хотел было сказать: пожалуйста! В гнили-то копаться... Но потом сообразил, к чему он интересуется.
- Не надо, Гена... Я теперь сам заработаю. Дней через десять. А тебе спасибо.
- А! - отмахнулся он, - не за что.
Я пожал ему руку чуть ниже локтя и поспешил домой. Я был рад. Рад тому, что у меня есть такой товарищ. В классе были ещё неплохие ребята: Вова Зайцев, Толя Обухов, даже тот же Жуланов Валерка, драчун (так дерётся-то он не без причины, от обиды!). Было приятно сознавать, что немало хороших людей тебя окружает. Возможно, и Олег Баранцев малый не плохой. Правда, ехидненький.
Обычно, приходя с овощной базы, я тщательно чистился возле барака. В квартиру входил и тут же переодевался в домашнее, в ситцевые шаровары (в то время на них была такая же мода, как позже на трико), в тапочки. Мама спрашивала, отчего я возвращаюсь домой который вечер так поздно? И я отвечал:
- Так это... мы с художником шедевр задумали, корпим над ним, не зная покоя и отдыха! Но скоро закончим.
Мама успокаивалась, и я садился делать уроки. Однажды, уснул за столиком. Мама разбудила, помогла раздеться и уложила в кровать.
"Умаялся, сердешный, на этом шедевре", - шептала она.
В воскресение база работала с восьми утра, и я, чуть свет, засобирался.
- Ты куда так рано? - удивилась мама, сама ещё нежась в постели. Думала, хоть в выходной отоспится.
- Так шедевр заканчивать, - нашёлся я и, видя, что она хочет подняться, упредил её намерение. - Лежи, лежи. Я сам найду что покушать. Отдыхай.
Наскоро позавтракав, я убежал.
Работали мы прежней компанией, только тётя Шура привела с собой девочку, свою дочку.
- Светка, - так представила нам тётя Шура девочку. - А чо ей дома сидеть? Вон, Вовка, не надсадился, почти неделю отработал, - сказала она, кивнув на меня. - А этот, овощная крыса, ещё пускать не хотел, - погрозила она кулаком. - Живут же люди, и никакой управы на них нет. Дармоеды.
Она ещё долго поносила, как я понял, директора базы, мы смеялись и осуждали его вместе с ней.
Теперь в нашей артели переборщиков прибавилось, прибавилось и мне работы. Но зато баба Варя почаще объявляла перекуры. Это для меня.
Света училась в нашей же школе, классом младше, но я вначале не признал её. Зато она меня признала. История с портретами наделала шороху. Шептались и перетирали её, наверное, во всех классах. А от своей матери узнала, что с ней на базе работает мальчишка, который зарабатывает деньги, чтобы расплатиться с художником. Услышав от неё такое, я так и ахнул: вот где, действительно, земля большая, да не очень - молва больше.
- Светка, дай слово, что в школе никому!.. - зашипел я ей на ухо.
Девочка скосила на меня блестящие от света электрической лампочки глаза и, вскинув стрелки бровей, усмехнулась.
- Ладно, не бойся.
Забегая вперёд, скажу, что девчонки тоже есть надёжные, умеют держать язык за зубами. И, наверное, поэтому мне Светланка очень понравилась. Потом мы долго дружили, Генка, Светланка и я. Потом переписывались. А потом... Ну, да это другая история, взрослая и, конечно же, интересная.
В честь выходного дня база работала только до трех. Но женщины засобирались домой раньше, в два, - мы все изрядно проголодались. Пришла Вяльцева. Осмотрела нашу работу, ящики с перебранной картошкой. И оценила наш труд. Бабе Варе и тёте Шуре выписала по "30 рэ", а мне и Светланке - "20 рэ". С чем уже наша звеньевая, однако, не согласилась.
- А это почему такая несправедливость? - спросила она.
- Чо, мало? А вы больше не заработали. Перебирать живей надо, - недовольно прогнусавила хозяйка.
- Пусть мы не шибко проворные, но ребятишки работали ничуть не хуже нас, а ты им двадцать рэ.
- Хошь поровну? Пожалста.
Вяльцева взяла у бабы Вари пропуск, зачеркнула на нём свою прежнюю писанину и поставила ниже "25 рэ", расписалась. А потом исправила и нам.
- Довольна? А теперь идите, нам тоже пора. Надоело хуже горькой редьки.
Махнула она рукой на выход и, не прощаясь, не выбирая дорожки посуше, зачавкала резиновыми сапогами по жиже, уходя вглубь подземелья.
Мы смотрели ей вслед, и тётя Шура качала головой.
- Как хорошо живут... Своя рука владыка. Хошь - рупь заплатят. Хошь - двадцать. Как с потолка. Красота! Ух, крысы!..
Тем не менее, домой я шёл в приподнятом настроении. У меня теперь было в общей сложности - двести тридцать пять рублей! Еще один вечер, и я наберу на этот чёртов гонорар. На том закончится наш совместный с НА проект "Наивный ученик и прагматичный учитель", который останется в галереи моей памяти на всю жизнь.
Мама была дома и ждала меня. Был я ужасно голоден и потому упражнялся ложкой с заметным оживлением. Мама, подливая мне в тарелку суп, пошутила.
- Вы что там делаете? Картошку что ли грузите?
Я поперхнулся.
- Да ты что? Какая картошка?..
- Ну, извини, - на шедевре… Вы его, наверное, к майским праздникам готовите? Вот бы посмотреть…
- Да… посмотришь как-нибудь…
Я несколько призамедлил работу за столом.
- Ешь, ешь, - улыбнулась она. - Ещё пойдёшь?
- Нет. На сегодня хватит.
Мама одобрительно кивнула и вдруг попросила:
- Сынок, ты б познакомил меня с Николаем Андреевичем?
- Это ещё зачем?! - вскинулся я.
- Ну, как же, должна же я знать, с кем ты дружишь? Пригласил бы его к нам на чай...
- Чего-о?!. Ещё чего не хватало! Нечего ему здесь делать! На чай... Ха!..
Мама смутилась.
- Да я... Просто хотела... Ты у него пропадаешь целыми днями и вечерами. Вы там даже вон, что-то серьезное затеяли, - (“Вот именно - что-то!” - пронеслось у меня в голове.) - а я не знаю. Я же должна знать: где ты, с кем ты? Может мне самой к нему сходить?
- Ага, сходи, сходи...
Мама смотрела на меня с недоумением, и я осёкся. Спохватился.
- Я хотел сказать, что сейчас ему некогда. Может потом как... - сказал я, опустив глаза, и стал медленно помешивать ложкой в тарелке.
- Перебила я тебе аппетит, - виновато сказала мама.
- Да нет, я уже наелся, спасибо, - ответил я и посмотрел на неё. Она глядела на меня, как мне показалось, с сочувствием, полагая, видимо, что моя нервозность от усталости. От её взгляда стало неловко. - Прости, я не хотел тебя обидеть.
- Да нет, я не обиделась. Но ты какой-то странный.
- Устал, наверное. Пойду, полежу.
- Иди. Отдохни.
Я поднялся и пошёл в комнатку.
- Надо же так ребенка умаивать, - услышал я её осуждающий голос.
Я лежал на кровати и мучился поздним раскаянием. Это надо же быть таким ненормальным, а?.. Желать знакомства мамы, и с кем? С НА! С этим... И мало того, хотел даже, чтобы они поженились! Кому ещё такая дурь может прийти в голову, а? Вот он тот самый баран, что в 6"б" класс ходит. В натуре, собственной персоной! Полюбуйтесь!.. Теперь мне моё намерение казалось настолько неприличным, словно я намеревался совершить подлость, и лишь нелепая случайность - да кого, счастливая! - помешала ей осуществиться. Есть, значит, есть во мне что-то, ради чего я могу пойти на такую мерзость.
- Предатель!!. - выстрелил я в самого себя и задохнулся.
Я простонал и, видимо, громко. Мама заглянула в мою комнатку.
- Что с тобой сынок?
- Ничего... Это я во сне, - ответил я и повернулся на живот, уткнулся в подушку лицом, чтобы она не увидела моих слёз.
- Не приболел? - спросила она, но я не ответил. - Ну ладно, спи.
"Приболел. Знала бы ты, чем я приболел. Э-эх!" - И так стало тяжко на сердце, что я не смог иначе погасить в себе приступ хронической болезни, как придушить её в подушке. Я так плотно уткнулся в неё лицом, что не оставил ни одной щелочки для дыхания. Меня охватил стыд, презрение к самому себе. (Наверное, в таком состоянии и совершается суицид!)
Но я все-таки уснул. Уснул как-то неожиданно, продолжая плакать во сне. И снилось мне, что меня как будто бы кто-то успокаивал. Голос был на удивление знакомым, родным, а широкая рука, лежавшая на моей голове, согревала теплом. От этого прикосновения во мне таяла томившая меня тяжесть.
- Ты не предатель, - слышал я. - Ты ошибся в человеке. Ты из-за меня ошибся. Я тут виноват, прости.
- Я прощаю. Но где ты?
- Служу я, ты же знаешь. Но ты жди меня. Адрес ваш я не забыл, помню...
- Папка! - закричал я от радости. - Отец!.. - и проснулся.
Проснулся счастливым, обновленным, полным трепетной радости. В первый момент мне даже показалось, что это был не сон и рядом со мной только что был он! И хотя не видел я лица приснившегося мне человека, но ничуть не сомневался, что это был мой отец. Я поднял голову от подушки, мокрой от горьких и счастливых слёз, и оглядел комнатку. День ещё не закатился, теплые солнечные лучи, пройдя по моей кровати, ложились у плинтуса, у стены, и лишь один лучик нежился ещё на краю моей подушки. Я смотрел на него, и мне отчего-то хотелось взять его в руки и прижать к себе.
В квартире было тихо. Я думал, мама ушла, но, заглянув к ней в комнатку, увидел её за книжкой. Она дочитывала Шолохова "Судьба человека", медленно водя указательным пальцем по строчкам и тихо шевеля губами. Щеки её были бледны, глаза поблескивали от слёз, в кулачке она держала носовой платочек. Босые ноги были подобраны под подол юбки. Она казалась хрупкой, маленькой, беззащитной и вызывала трепетные чувства благоговения. А её искреннее переживание героям повествования подействовало на меня, как неожиданное озарение.
В этот необычный час после чудесного сна я, видимо, был способен замечать то, что раньше от меня ускользало, не улавливалось. Ещё раньше, как только я научился мало-мальски держать в руке карандаш, у меня постоянно томилось желание нарисовать мамин портрет. Я даже пробовал и не однажды, но портретного сходства не получалось, а если и получалось, так что-то неживое, без души и теплоты. Это мне не нравилось. С возрастом я понял, что важно не только портретное сходство, но и, так сказать, эмоциональный фон. Я маму знаю разной, такой, какой она бывает в час печали и огорчения, радости и веселья. Но те её состояния меня, видимо, так не затрагивали глубоко, чего-то не раскрывали в моей душе ответного, не озаряли. И вот, теперь я уловил этот счастливый момент. Меня словно приподняло на крыльях, как херувима, глаз навело на резкость.
Такой счастливый момент! - быстрее за карандаш, за лист ватмана.
Я сидел на кухне и наблюдал через дверной проём за мамой. Рисовал её так, как она сидела на старом пружинном диванчике (он же был для неё и кроватью). Диван был застелен белым полотном, по краю отороченный, вышитой ею на машинке, окантовкой.
Рисовал торопливо, потому что боялся, что мама может прервать чтение, и тогда я не смогу запечатлеть то, что так явственно выражено в её фигуре, на лице. Я спешил сделать хотя бы набросок, хотя бы характерные штрихи, по которым потом уже закончить портрет.
Вначале у меня получалось, писалось легко. Потом что-то стало портиться во мне, и рука нет-нет, да и допускала неверные линии. Я подтирал их резинкой и вновь наносил. Но чем дальше, тем становилось всё хуже и хуже. Я занервничал, измарал подтираниями лист. В конце концов, психанул и разорвал его.
Мама, услышав шум бумаги, отвлеклась от чтения.
- Что с тобой, сынок? - спросила она, подняв на меня влажные глаза.
Я промолчал, но вид у меня, видимо, был таким удручённым, что она, промокнув глаза платочком и отложив книжку, поднялась с дивана. Надела тапочки и подошла ко мне.
- Что с тобой, Вовик?
Она обняла меня, привлекла к себе. Я вздохнул и грустно сказал:
- Мам, не выйдет из меня художника. Теперь я это уже точно знаю.
- Тю-ю, что его встревожило. Ну и ладно. Не будешь художником, так выучишься на токаря, как твой дядька, дядя Коля. Не токарем, так столяром, краснодеревщиком, а? Ты же умеешь пилить, стругать, выпиливать лобзиком. Или писателем? Ты же любишь стишки сочинять, я ведь знаю. - Она подняла мою голову и, глядя мне в глаза, пригладила волосы. - Профессию выберешь, слава Богу, вон их как много. Да и важно не то, кем ты станешь, а то, каким будешь. Да мы с тобой ещё не брались за это дело. Это мы ещё примерялись только, да ведь?.. - смеялась она.
Я слушал и соглашался с ней, а в душе испытывал тяжелое чувство утраченных грёз.
Весёлые солнечные зайчики, выкатившиеся следом за мной полчаса назад из комнаты, ушли обратно, и на кухне потемнело.
5
В понедельник в конце последнего урока Марта Аполлоновна сообщила:
- В три часа всем на сбор металлома!
Не знаю, кого как, а меня такое сообщение очень обрадовало. Какой тут может быть металлом? Мне работать надо! Нашли время. И, естественно, я не пришёл.
Женщины на базе меня встретили приветливо.
- А вот и наш помощничек, - обрадовано сказала тётя Шура. - Мы уж думали, что ты, как эти мужики, бросил калымить.
- Фэзэушники подзаработали маленько и за учебу, - одобрила действия ребят баба Варя. - Ты тоже, наверное, заработаешь на гонорар и распрощаешься с базой-проказой?
Я пожал плечами. Если честно, то надоело в этой грязи копаться. Но угнетала не только грязь, но и духота, вонь. После такой работы с час в себя приходишь. Шатает, наверное, как пьяного, и рубашка мокрая. Домой идёшь и мёрзнешь. Правда, последние вечера стал с собой курточку прихватывать. Лучше дворы мести, улицы, чем мокнуть в этом Сезаме. Похоже, сон про подземелье, как говорят, был в руку.
- Ну и правильно, - согласилась баба Варя, словно бы прочтя мои мысли. - Чем чахнуть в этом хранилище-грязнилище, учись, набирайся силёнок.
- А я Светку сегодня не пустила. Вчера весь вечер чихала, сопатила. Продуло, видно, сквозняки. Ты хоть и щупленький, а жилистый. Но побереги себя. Не тужься из-за этого чёртого гонорара. Обошёлся бы твой художник и без него. Гляди-ка, велики деньги. - Тетя Шура расчувствовалась, говорила участливо, жалеючи.
И, действительно, этот вечер был последним в нашей совместной работе. На следующий день я заболел. Перехвалила меня тётя Шура или, как говорят, сглазила. Но болезнь у меня получилась не простудного характера. Хотя, быть может, то и другое вместе.
Вечером, когда мы закончили работу и получили деньги - последние, желанные! - я почувствовал жуткую усталость. Выйдя за территорию базы, нашёл пустой ящик, подтащил его к конторке и сел, привалясь спиной к нагретой за день стене. Небо ещё не погасло, и звезды едва начинали проклевываться сквозь туманную синеву. Я смотрел на них, стараясь глубоко, полной грудью дышать.
Неожиданно ко мне подошёл мальчишка, я скосил на него глаза и, к своему удивлению, признал в нём Олега Баранцева.
- Ты что здесь делаешь? - спросил он.
- Ничего, - неохотно ответил я, - сижу.
- А что сидишь? Ждёшь кого?
- Тебе-то что? Сел да сижу. На небе звёзды считаю.
Олег усмехнулся, но больше спрашивать ни о чём не стал. Прошёл на базу. Я хотел было подняться и уйти. Не хотелось мне больше с Олегом встречаться - сейчас выйдет и опять начнёт: что да чего? - расспрашивать. Любопытный больно...
Но я до того разомлел на свежем воздухе, что всё моё тело размякло, и не хотелось вставать. Минут пять ещё посижу, - решил я, плотнее кутаясь в курточку, чего-то зазнобило.
Ворота базы распахнулись, и из них выкатила белая "Победа". Выехала и остановилась.
- Белка, садись! - Высунулся из окошечка машины Олег. - Подвезём.
За рулем машины сидел директор базы. И я, увидев рядом с ним Олега, только теперь сообразил, на кого тот похож и что фамилии у них схожи неспроста, как и уши и заостренные подбородки. И без того недолюбливая этого одноклассника, я почувствовал к нему ещё большее отчуждение. Но это уже скорее из-за отца, овощной крысы. Нагляделся я на их бесхозяйственность, понаслушался женщин, что потерял к нему всякое уважение, даже, несмотря на то, что выручил он меня. Хотя, надо полагать, не от хорошей жизни мне доброе дело сделал.
Я хотел было отказаться от приглашения, по физиономии Олега растекалась самодовольная ухмылочка; дескать, садись, так и быть, уважим. Но в последний момент мною овладело злое упрямство. А что, и поеду! Гляди-ка, заважничал...
Машина шла плавно, еле слышно работал мотор, и шуршали колеса. Я сидел в углу заднего сидения и молчал.
- Ну, так что ты тут делал? - повернулся ко мне Олег. Он сидел на первом сидении.
Я дернул плечом и не ответил.
- Отец, он что, у тебя сторожем работает?
- Картошку он у меня перебирает, - ответил Баранцев-старший.
- Ах, картошку!... Это не ради ли того гонорара, что затребовал с тебя художник за свои благородные услуги?
- Какие ещё услуги?.. - изумился я.
- Так за работу, - Баранцев-младший сидел вполоборота ко мне, и разговор повёл так, как будто бы докладывал старшему. - Слышь, па, история. Я тебе уже рассказывал про портреты, так вот седня продолжение было. Собрала, значит, нас Марта на металлом, и вдруг заявляется в класс какое-то отвратительное бородатое чучелó и спрашивает:
- Скажите, а Вова Беляев в вашем классе учится?
- В нашем, - отвечает классная.
- А где он
- Не знаем. Должен подойти. А зачем он вам?
- Так он, почему портреты не забирает?
Тут отзывает Марту и ей на ушко шепчет. Только шепоток его, наверное, вся школа слышала.
- Вы, - говорит, - посылали его ко мне, портреты реставрировать? Я их сделал ещё две недели назад. И я за работу прошу недорого, двести пятьдесят рублей. Он разве вам не говорил?
- А! Каково? - засмеялся Олег, чуть ли не взахлеб от восторга.
- Правильно. Человеку за его работу полагается плата. А, щур?.. - Это уже относилось ко мне. Баранцев-старший глянул на меня в зеркальце заднего вида и подмигнул. - Правильно я говорю, многодетный отрок?
Я зачем-то дернул головой, заерзал и, кажется, даже улыбнулся. Ну, как же, самое время посмеяться.
- Какой же он многодетный? - спросил Олег. - Он один сын у матери, - и пропел, - в натуре избалованный...
- Да? А прикидывался казанской сиротой, когда устраивался. Отца в банке, дескать, пристрелили, детей пятнадцать штук, мать не то в больнице, не то в милиции... - и разразился детским тенорком, видимо, вспомнив, как я унижался перед ним, когда просился к нему на базу.
Как мне сейчас хотелось вцепиться в его двигающиеся уши! Сдернуть их с яйце подобного черепа.
Олег был вне себя от восторга.
- А все себя праведником выставлял, - говорил он с подвизгиванием. - Он да Латып, оба... А уж художника, вообще в Христосика возвеличили. Благородный, бескорыстный, чуткий... Он для него готов хоть всю школу разрисовать! - (Врет! Я так не говорил! И отец его врун!) - Он и его бесплатно учит. Ах-ах-ах, куда уж там... Наша Марта разволновалась, достала из своего портфеля кошель и повела его в учительскую, с миру по нитке собирать. А минут через пять это чучелó вылетает из учительской пулей. Тритон его поперла. Кричит:
- И чтоб сегодня же портреты были в школе! Не то я с милицией приду!..
- Ха-ха! Умора! Юмористы эти шаржисты!..
Мне вначале, когда я сел в машину, было прохладно, знобило, но после такого разговора, бросило в жар. Я попросил остановиться и вышел из машины.
До дома было ещё далековато, но ехать в такой компании я не мог. И вообще, сильно пожалел, что сел в этот крысятник. Я побоялся, что расплачусь от обиды и унижения, и врежу Олегу по физиономии. Она у него сияла, как морда трафареченного поросенка, и просилась на кулак. И, кроме того, от смеха Баранцевых, от их визга, я стал галлюцинировать, и начало возникать ощущение, что в машине собрались животные, ненавистные тёте Шуре и омерзительные мне. Остроконечные физиономии, двигающиеся уши, круглые глазки...
Домой я добрался с трудом и слёг. У меня поднялась температура, бил нервный озноб, и время от времени пропадало сознания. В бреду я всё пытался выбраться из подземелья на вольный воздух, но грязь, картофельная гниль вязали мне ноги. Я задыхался, и всё норовил стряхнуть с себя белые меловые пятна, проступающие на мне, как соль. Тело обливалось липким пóтом. И отовсюду слышался омерзительный визг, напоминающий хохот...
В школу я больше не пошёл, проболел всю весну. Годовые оценки мне принёс Гена Латыпов. Приходили и Марта Аполлоновна с ребятами. Но Баранцева не было. Об этом позаботился Генка. Честно говоря, мне было совестно и моей учительницы и ребят, хотя о случившемся никто не заикался. Потом мама на лето меня отправила в деревню к тёте Тане, чтоб я немного поправился. Что, несомненно, мне помогло.
...Вот так и закончилась история с портретами, да и не только с ними, со всем моим художественным творчеством. Нашлась-таки сила, отбившая у меня страсть к рисованию, и на всю оставшуюся жизнь.
И как оказалось, не одной моей жизни.
Сожалею, конечно, быть может, и вышел бы из меня Суриков, - как знать? Желание (даже страсть) было большое, время показало бы. Не привелось...
Но Бог с ним, с художеством. Надеюсь, от этого искусство не очень пострадало. Однако, более всего, когда я вспоминаю эту историю, мне становится жалко маму. Я-то что? Я выздоровел и поправился, а она постарела.
***
...В восемь лет внучке присудили третье место на межрегиональном конкурсе изобразительного искусства "Взгляд в космос". В нём участвовали дети из детских подростковых клубов и комнат школьника, от Калининграда до Иркутска. На площадке перед Домом Художника при большом скоплении народа ей вручили Диплом и подарок – книгу "В Калугу к Циолковскому".
Девочку окружили корреспонденты из областных газет, телевизионщики. Она от такого внимания растерялась, отвечала на их вопросы сбивчиво или с их подсказки.
А вечером того же дня девочка увидела себя по телевизору. Удивилась и удивилась. И, конечно же, ей было приятно.
А мне каково?..
Ну что же, третье место для начала не плохо. Будем девочка моя работать. Будем...
Добавить комментарий